Лорина ждала в патрульной машине. Терпеливо сидела спереди, тонкий фланелевый халат туго запахнут на поясе, цвет кожи ее в прямом солнечном свете слишком смутен для положительного опознания, ближайшее, чего сумел добиться ум Смити: животики земноводных. Она потянулась и прижала его ближе, язык к языку в неловком выпаде и защите, из которых он принужденно извлекся.
— Ты заразная? — спросил он у ее глаз: морозные голубые ободья резко затенялись там до сердцевин жидкой черноты, которые он ни прочесть не мог, ни поистине полюбить. — Некогда болеть сегодня, — погружая ключ в зажигание и бия про педали. — Да и в любой другой день.
Рука ее схватила его руку, не успела машина завестись.
— А у меня нет времени на твою херню. — Она вновь поцеловала его, подчеркнуто неизбежно прижавшись, а рука ее двигалась к нему и вниз, чтобы грубо пальпировать сквозь казенное плетение анархиста у него в штанах. — Так, а вот это уже лучше. — Она обнадеживающе улыбнулась, когда они отстранились друг от дружки. — Просто в такие одинокие прохладные утра нужно хорошенько заводиться с толкача.
— Лорина, прошу тебя. — Ее напряженные пальцы гладили долгий желтый лампас у него на бедре. — А если он выйдет и нас увидит?
— Тогда, наверное, — жизнерадостно ответила она, распахивая халат, — сукина сына тебе придется застрелить.
Сверху на балконе перед номером 212 стояла одиночная прачечная тележка, заваленная стольким чистым бельем, что образовалась маленькая хлопчатая амбразура, в которую выглядывали ухмыльчивые черты второй сестрицы Берил, вечно на стреме. Но если мать ее — потаскуха, а отец — мерзавец, кем они, разумеется, и были, то она тогда — ничтожество, кто, разумеется, и есть. Или же нечто-жесть, ну-что-ж-ество, не-же-естество, некое-женство. Потом мозг ее вновь заполнился черными червяками, и она ощутила свой пульс как настырные птичьи крылья в мягком воздухе и подумала, не перелететь ли ей через перила, но это ж, наверное, безумие, да? а ее наполняла решимость больше никогда не быть сумасшедшей — даже если она такой на самом деле и была.
Солнце восходило сквозь млечную дымку облака и продуктов выхлопа, возможность осадков — добрые 40 %, второстепенные артерии уже забиты утренним притоком на 70-ю федералку и дальше, в деловое сердце центра Денвера. Обок дороги забытая неонка шипела «СВОБОДНО СВОБОДНО» себе дальше проезжающим чужакам.
Вдоль по затхлому недоосвещенному коридору — отзвуки сирены и пронзительного хохота. Приглушенное нытье пылесоса, звонящий телефон, детский плач. Утешительный перестук бесплатного льдогенератора. Залп старых труб за халтурными стенами — такими хлипкими, что они лишь отговорка уединения.
Остаток передержанного и перехваленного утра Эмори провел, с боем выдирая фрагменты сценария из витков управления мотелем. Если безумие обитало в царстве непрестанных перебивок, то Эмори, бесспорно, был царем помешанных. Таити он представлял себе таким местом, где жизнь обернута в непрерывное полотно дней с пределом прочности на разрыв, как у тихоокеанского света — столь же нежного, сколь и прочного. Где мысли накатывают волнами, идеальной чередою, одна за другой. Вдали от помех снега и статики.
В 10:28 внутрь прошаркала самая младшая дочь Вэрил — подменить его ради регулярного десятичасового обхода. Стояла перед ним и грызла белую мякоть зеленого яблока, дерзкими глазами бросая ему вызов произнести хотя бы слово, любое слово. Сама она принялась разговаривать лишь после своевольного двухлетнего пробела с неопределимой причиной. Эмори следовало б догадаться, что потом будут неприятности, когда в десять лет она в Ночь Всех Святых упорно желала идти клянчить сладости в белой хоккейной маске, драном рабочем комбинезоне и размахивая крупным пластмассовым мачете: в знаменитых доспехах Джейсона, серийного убийцы из «Пятницы, 13-го». Семейное предприятие растревожило, изглодало и разъединило семейную связь. Мы постояльцы в собственных жизнях.