Длинновласый Алекс, горбатившийся где-то гардеробщиком, занудливо вытягивал из меня информацию об аттических трагиках, время от времени поскуливая: «Ну разве ж я виноват, что у меня мама еврейка?» — «Круто, отец!» — одобрительно кивал Фаннин, выросший в семье главы института марксизма-ленинизма. «Прикольный звучок!» — балдел он под магнитофонную кассету, пока Сарра рылась в шаминской машинописи, повествовавшей о хипповых шабашах 70-х. Сам историограф движения признавался, что завернулся под одну из рок-тем, когда крошка Джаннис родила от него мертвое дитя… Шизику кололи инсулин, прикручивали намертво к кровати: так как он истошно вопил с голодухи. В доморощенном его романе, помню, один раз мелькнула фраза с живым ритмом: «Мы шагали по тротуару, игнорируя прохожих, презирали которые нас, обходили которые нас, не желали связываться которые с нами — четырьмя…»
Впрочем, довольно скоро они меня запарили. И что только в их грачином грае нашел для себя этот увлекающийся пустозвон Дима Строцев?.. Сплошное мягкотелое сумасбродство золотой молодежи. Книги волосатиками листались безалаберно. Чирики заныкивались с чистой совестью. В Троицком предместье — сердцевине их карнавала — как правило рассусоливалась дежурная дребедень…
У Фаннина с Саррой не клеилось. Публичные их разборки сделались притчей во языцех. В мае она пришлепала ко мне на «флэт» аж из Смоленска — босая, насилу улизнувшая от раскатавших на нее губу похотливых ментов. Крыла на чем свет своего миленка, так и не удосужившись омыть ступни, распространяя по комнате невыносимую вонь. «Мне с тобой клево: оба несчастные…» — набивалась она таким образом в друзья ситные.
Звали ее Света Белик — божилась, что родом из поволжских немцев. Бабка ее отмотала срок в ГУЛАГе и всю жизнь мандражировала, что ее повяжут снова. Полоумная мать трезвонила всем без разбору: «Я — член Союза художников! Отвечайте немедленно, где моя дочь?!»
Кончила Сарра плохо: погорев на мазе со сделанного кому-то кустарного аборта… Игорь Забродский, он же Фаннин, осветитель труппы современного балета, гастролировал как-то в Москве. В гостях у моей сокурсницы Эвелины он назвался хахалем Аллы Пугачевой, а затем понес ахинею о вредоносности полукровок. «Почему это?» — не сумела скрыть обиды хозяйка. Я ерзал, как на иголках: сам же и приволок охламона. «Будет время — подваливай в гостиницу: у меня там персональный душ имеется…» — мяукнул он пятизвездочно, уползая куда-то на гала-концерт. Видно, в яблочко угодила струя Шарко, коей старушенция массировала душевнобольного!
За то, что отвадила меня от этой шантрапы, Рите я чрезвычайно благодарен. За мной не заржавело: я, в свою очередь, ввел ее в розенкрейцерову ложу кээспэшников — сообщество бардов, свившее гнездо в одном из районных домов культуры, где мы с ней сразу же стали играть роли лелеющих кровосмесительную связь изощренных инфантов.
Галя Новосельцева, сердобольная хозяйка помещения, была докой по части макраме да икебаны. Во мне души не чаяла. Шизоидность супруга-художника делала ее страстной общественницей. Не стану исключать, впрочем, и обратного воздействия… Помню, как в двухдневном походе с ее тимуровцами я наблюдал заторможенного дровосека, несуразно вертящего в руках кленовое топорище. «Гляди: раскорячивается помаленьку!» — умилилась Галочка. И в рифму поманила: «Айда, Гришенька, по малинку!» На опушке прокурлыкала: «Ягоды, лисички… А какие еще соблазны в лесу?» Но, чутко уловив мое «от винта», стала пенять на сухость эрудита Черныша, никудышного кавалера: «У тебя вот есть женщина, а у него — пшик: это и сказывается…»
В клубе «Радуга» неевреев было двое: она да шехтмановская законная половина. Это Таня, радея о тщеславии мужа, уломала ключницу закрепить за нами пятницы. Обе глаз не сводили с худущего Серегина, в кофейного цвета штроксиках, расставшегося в тому времени со своей белоруской. Боря же, отшлифовывавший сочиненную им композицию на стихи Вийона, косил украдкой на Ритину царственную шевелюру.
Миша Корпачев, кудрявый менестрель итээровского покроя, служил в этих пенатах образчиком творческого самоотречения. Кольцовская степь невесть каким боком пласталась в звуковом пространстве его тягучих еврейских мелодий: «У каждого своя дорога. Я — на своей…» Командировочная болтанка по райцентрам изнуряла его. Отдушиной служила лишь наша завалинка. «Признайся, ты аскет?» — насмешливо щурилась Рита: ее удивляло, отчего и этот не вьется за ней, подобно прочим. «Все это не настолько уж первостепенно…» — выдохнул он однажды мне в телефонную трубку.
Я готов был с ним поспорить. Положение мое в «Радуге» прежде всего зиждилось на имидже порочности, на нашем с поэтессой инцестуальном единомыслии. В первый же вечер — едва Леша нацелил в меня копье дидактики — защитница моя ретиво взбрыкнула: «Чем вылавливать блох, признайте лучше, что это по-настоящему талантливо!»