— Пять лет лагерей! — словно кистенем шандарахнул Ким (сказал он это на ужине у Трестмана, жене которого по приходе всучил тюк жухлого белья).
— Подлец! Нет, ну каков подлец! — Гриша рассвирепел, явно слетев с катушек (возможно, его больше раздражало то, что Милаша, талантливый книжный график, вынуждена — баш-на-баш — обстирывать лоцмана его многоярусной фабулы).
— Я-то что могу поделать?! — возопил униженный гость, рискующий лишиться накрахмаленных подштанников.
Что правда, то правда — про него судачили разное: не одного, дескать, совлек с большака праведного. А уж там по желчи ли геростратовой, али по бескорыстной чекистской наводке — кто ж его знает…
Не думаю, чтобы он постукивал: на худой конец у него ведь и справка имелась — всегда можно было отмазаться. Да и не стали бы гэбэшную шестерку столь дружески привечать волевой главреж МХАТа Ефремов, блестящий критик Анненский и несгибаемый поэт Айхенвальд. Или вся интеллигенция — сплошные осведомители? Чушь! У меня другая версия, более убедительная.
На мой взгляд, фокусничество полукровки, магнитившего к себе все самое неординарное, рушило стереотипы сонливого жлобского мирка, питаемого интеллектуальной энергией уцелевших от геноцида и, как водится, законопослушных сынов Авраама. Нимфск, пожранный гитлеровской оккупацией, восстал из руин в облике генеральской вотчины. К усадьбам широколампасных толстосумов преданно ластились купы просторных парков. Лжеампирный шпиль штаба округа спиннингом зависал над тинистой Свислочью — выуживая все новых прыгучих краснобаев.
Прель милитаризма играла на руку Кремлю, пахучей железой метившему свои кордоны. Цивильному же люду засилье звездчатых, по-жабьи пупырчатых погон давно обрыдло. Но нимфские гужееды мало пеклись о будущем (ныне, когда вислоусая квакша увесисто шмякнулась на республиканский трон, многие запоздало спохватились!)
Конечно, тем, кто состоял в родстве с нарядными воеводами, жаловаться не приходилось: они досыта набили защечные мешки. Тому же Грише Трестману было чем похвастаться: тесть его дослужился до изрядных чинов. А вот Киму повезло меньше: оттого и терять было нечего.
— Ну пойми, задела меня его участь, задела! — с каждым
новым мыльным пузырем риторики к позеру, искоса поглядывавшему в мою сторону, возвращалось привычное душевное равновесие.
— А меня так нет? — в меру кипятился Ким, нарочитым
западанием интонационных клавиш сигналя о том, что он заранее сдается.
Оба, в сущности, сознавали свою травоядность перед хищным оскалом военной прокуратуры. Но декорации разыгранного на кухне спектакля выгодно очерчивали дерзновенность Гришиных аффектов — а подобной возможности он не мог упустить!
Усиленно поскребя макушки, они почему-то под занавес дружно решили, что сгинувшему в жерле трибунала Павлику призван помочь… никто иной, как аз грешный.
Подразумевалось мое знакомство с журфаковцем Радиком — филейным адвокатским барчуком, у которого я как-то брал почитать Монтеня. Богоизбранность свою отец его сумел деликатно замять — и оттого был на вась-вась со всеми пенитенциарными дятлами. Однажды он порадел по уголовке брату Игоря Шкляревского — перелагателя «Слова о Полку», шуршавшего на побегушках у «черной сотни» и одновременно пощипывавшего из евтушенковской кормушки. На гребне этой сделки аморфные, благоразумно выхолощенные вирши Радика попали в престижную «Юность» (от чего у меня не могли не течь слюнки зависти) — и я, по наивности уповавший на цеховую солидарность, через все ту же Юлю-актрисулю решил установить с ним контакт. И смаху опростоволосился.
Загвоздка в том, что от щедрот своих я привел к нему двух премило щебетавших архитекторш — тогдашнюю мою пассию Иру Вайнштейн и ее товарку Анюту Певзнер. Изучив поэму о детском крестовом походе, хозяин признал, что она под стать тем образцам, на которые была ориентирована. «Хоть и перенасыщена игрой!» — не преминул он капнуть дегтя для аромата. Прелестниц Радик охмурял песенками на верленовские «Romances sans paroles», затем выудил из конверта обшарпанный диск «Pink Floyd».
Ира давно просила меня свести с кем-нибудь Анюту — розовоперстую, порой на пуантах, но чаще замкнутую в себе для острастки. Наконец, представился случай… Я в ту пору охотно брался за подобное сводничество: бескорыстию моему при этом как правило сопутствовала близорукость. Вот и на сей раз грянуло непредвиденное. Уязвленный моим ремесленным превосходством увалень задумал взять реванш. Через три дня, устроив засаду на голубятне, я застукал его провожающим Иру до подъезда. Разглядев нахохленного беркута, птенчики замитусились и понесли путаную лабуду.
Назавтра я потребовал сатисфакции. Пригласив меня к себе, он зачем-то приплел июльский стройотряд, где один андрогинный селянин слезно склонял его к однополому соитию.
— Стрелять таких! — выпалил я максималистски, мало подкованный в этих нюансах.
— Стрелять, говоришь? — грустно повторил он. — Лично у меня ни на кого бы рука не поднялась…