Воины Шариата скошены российскими ракетами, как зелоты Галилеи — короткими мечами легионеров. Но разве кто-нибудь в свое время вступился за мятежников Бар-Кохбы? Кто-то приударил в набат масс-медиа? Электронно-лучевую трубку с опозданием изобрел еврей Розинг — петербургский кудесник, в поощрение за это сосланный при Сталине на Север.
Да, мы лезли из кожи вон, стараясь приглянуться языческому миру: Новый Завет для идолопоклонников и банковское дело для рыцарей-грабителей, творческая эволюция и теория относительности, интуитивная память и синхрофазатрон, голливудские грезы и новейшие компьютерные технологии. Однако мир по-прежнему больше сочувствует прожорливым дикарям. О каждой их жертве сегодня трезвонят либеральные радиостанции — а нас-то изничтожали под покровом хладного безмолвия, лишь изредка нарушаемого ликованием александрийских греков!
Кто, спрашивается, протянул руку помощи несчастным трупоедам, зарывшимся в плутоновы катакомбы Святой земли? По Египту прокатилась волна погромов. Пелопоннесские философы лениво лакомились Диогеновыми фигами. Один лишь дакийский вождь Децебал подхватил знамя восстания — дабы вскоре предпочесть колодкам самоубийство…
Отчего же значительная часть израильсокого еврейства все-таки приняла сторону Ичкерии? Что, помимо трусости и извечной сервильности, могло послужить причиной этому? Быть может — самоотверженность русских воинов, взятием рейхстага отвративших от нас дамоклов меч поголовного истребления? Или медовые речи чеченских старейшин, призывавших встречать Гитлера хлебом-солью?
При этом сочувствия с той, c другой стороны, нам ни за что не дождаться: душой чеченский народ всегда был и остается с палестинскими убийцами. Российские иудеи — те хотя бы не славословили штыки и пушки генерала Ермолова. После сталинской высылки грозненский раввин запретил общине занимать опустевшие дома: «И нам в свое время выпала юдоль рассеяния, — молвил он во время субботней молитвы, — посему да оставим жилища изгнанников в неприкосновенности!»
Италийским кремнем о кресало Палестины высечена искра Христовой любви. Но что человечеству несет ваххабизм? Правду однобокую, родовую узость! Захват заложников, резня и взрывы — за все это сегодня взыскано по векселям. Неумолимым кредитором — страной Набокова и Вернадского, Владимира Соловьева и Петра Чайковского, химика Менделеева и поэта Мандельштама. И я бы, честно говоря, поставил на этом точку.
Если бы не глаза лысоватого горца, смотревшие мне тогда, в нимфском автобусе…
— Ладно, — поскреб затылок прапорщик Бабий, — но учтите: свободы как таковой вы там будете лишены.
— Не беда, к этому я давно привык! — заверил я.
И, впрягшись в алюминиевые салазки с укутанным в шерстяное кашне чадом, он захрустел впереди меня, осторожно ступая по шершавой шкуре буренки, усеянной мартовскими проталинами.
Махонькие ботиночки, подрагивая в такт его грузным шагам, ассоциировались в моей памяти с лакированной обувкой Машуни — дочурки композитора Эльпера, выгуливаемой ее отцом накануне мобилизации.
Рита сознавала, что мой отъезд в Москву навсегда обрывает ту предосудительную нить, которую мы вдвоем так самозабвенно пряли на зависть злопыхателям. Спасенный веретенщицей Ариадной беглец оставлял свою благодетельницу один на один с косматым чудищем.
На исходе первого литинститутского семестра я выловил ее, приехавшую сдавать зимнюю сессию, в коридорах Гнесинки. На руку и сердце нимфской прелестницы об эту пору уже вовсю претендовал Боря Серегин, приобретший букетик маргариток прямо на перроне. Покалякав с ними из вежливости около часа, я покинул будущих молодоженов на одной из скамеек бульварного кольца. На смену дипломированной композиторской манишке пришли кофейные штроксики влюбчивого трубадура…
Риту, кстати говоря, весьма вдохновлял тот факт, что я некогда путался с кокеткой Иветтой (о чем не преминула сообщить ей Юля Крысько, вольготно плескавшаяся в чане университетских сплетен). Юля же вонзила и стилет виндетты в мою узкую грудь — когда, розовощекий, в январские вокабулы я осчастливил «Радугу» своим появлением.
На очередном заседании клуба тщательно обгладывались чьи-то косточки. Как водится, все высказывали свое «фэ» по кругу. Дошла очередь и до грозных филиппик Крысько. Высокомерный тон внучки письменника меня развеселил. На столе я заметил запыленную хлебницу — и, не долго думая, приторочил узорчатую медь к затылку филологини: золотой нимб обрамил непререкаемость ее суждений.
В мгновение ока клацнула пощечина. Помрачнев, я выскочил на крыльцо покурить.
— Сам подставился! — злорадствовала Юля. — Давно хотела это сделать, да все повода не находила. Он отлично знает, за что!
Сама отмщенная в ту пятницу как нарочно отсутствовала. Зато на посиделки я пригласил Анюту Певзнер — явно озадаченную сицилийской выходкой толстухи. Несостоявшаяся балерина с прозрачными запястьями сочла варварской жестокостью хлестать поэта по бледным ланитам. Даже если он и впрямь отъявленный мерзавец. Сама она, между прочим, использовала методы куда как утонченней…