Впрочем, прежде чем меня уволили, я успел завершить «Поэму третьего крыла». В отличие от недавней крестоносной сюиты, лоскутной по сюжету и метрической архитектонике, новая вещь выглядела цельной: я решил, что хватит эпигонствовать, эпическая манера Вознесенского перестала меня удовлетворять. Корифею журнала «Юность» я одно время подражал — за неимением под рукой томика Пастернака. Но вскоре стало ясно, что тот, кого я избрал образцом, от природы лишен нарративного грифеля. Потуги его напоминали высиживание ожерелий из фальшивого янтаря, варившихся затем с успехом в рок-оперном компоте. Чего нельзя сказать о его учителе — авторе колоссального «Спекторского», чью мученическую тень Андрей Андреич то и дело запанибрата похлопывал по плечу.
Так вот, на сей раз я поклялся не сбиваться с пятистопного ямба: а то ведь любой дурак может снизать разномастные фрагменты, покрыв их полудой вычурного стиля! Вечерами, измочаленный тягомотиной бравурных представлений, я с философической флегмой брел по мосту через Свислочь — усталая походка обычно задает дыханию марафонский ритм. Скрипичным ключом поэмы, как всегда, зазвучала метафора. Переминаясь в закулисье и мысленно примериваясь к амфитеатру, я уподобил зрительский хохот переливчатой треске, вылавливаемой тралом и тут же, не отходя от кассы, поджариваемой на шипящей красной сковородке. Сальто моего воображения одобрил знакомый клоун. Накануне мы успели подружиться и даже сфотографировались на память. Кепи с озорным помпоном, дружески мне подмигнув, ежиком кувыркнулось по лиловому паласу. Позже я узнал, что у него рак в последней стадии: мужество, достойное героев Куприна!
Но отнюдь не все вокруг были в восторге от моих опусов. Старшой униформы Вася Уманец, ледащая гетера в синтетическом трико, нерасторопного новичка то шпынял, то пичкал сентенциями: из цирка, так и знай, теперь одна дорога — в тюрягу! Арену подметать он заставлял нас елочкой: чтобы меньше стружек оставалось.
— Ты думаешь, я кто — дурак бульбашский?! — петушился он. — Меня на мякине не проведешь: я со-овсем друго-ой национальности!
«Тупой хохляра!» — брезгливо заключал о нашем боссе Коля, валдайский раздолбай с воловьей выей и перебитым носом. Купеческий правнук, он семо и овамо зудел о происках сатанинского племени в революционную эпоху: эко ловко лапсердаки нас, фофанов, облапошили! Кончилось это для него плохо — увольнением по статье. Кубинской циркачке, смазливой креолке, уминавшей в буфете бутерброд с семгой, он как-то раз галантно преподнес пузырящийся бокал с шампанским. Чирикнув легкое «gratia», сеньорита поспешила увильнуть от навязанной дегустации. Коля озверел и плеснул амброзию басурманке прямо в фэйс…
Мишка Ангерт, ко мне расположенный, в сердцах сокрушался:
— Мда. Не для тебя контингент. Потонешь в дерьме. Эх, потонешь!
— А ежели поступлю в Литинститут, что тогда?
— Ну тады — лафа! — соглашался добродушный усач.
В настольный теннис он мог дуться часами — с русым жонглером из заезжей труппы Кио.
— Тебе, поцу, все хоть бы хны! — бросал ему раздраженный партнер, начиная проигрывать.
Ангерт в ответ только ухмылялся. Зато старшому отплатил сторицей — за все придирки и унижения. Назначенный комсоргом, Мишка вздрючил Уманца перед ячейкой — за неуплату членских взносов (тот же безотказный еврейский рецепт, по которому и мой отец поквитался с юдофобом Троицким).
Рассказывали, что прежний инспектор манежа, покойный Зяма, приняв Уманца на работу подростком, жучил его и в хвост, и в гриву. Вася отвязывался теперь на несчастной билетерше — изводя заикающуюся вдову матерщиной на идиш: «киш мир ен тухес!» Про Зяму же снисходительно говаривал:
— Оставьте старика в покое, пусть спит спокойно! — после чего его зубоскалы-телохранители разом притихали.
Преданные псы, два кряжистых стажера, плотно подпирали его субтильную фигуру с обоих боков. Властью своей на арене старшой упивался: раз, пикируясь с дирижером Дайнекой, науськал униформистов на джазовый оркестрик, репетировавший наверху (мне тоже пришлось улюлюкать вместе со всей оравой). Впрочем, радетелей у него было больше, нежели врагов. И главный среди них — бравый кабардинский наездник, который, ходили сплетни, однажды стреножил Уманца в душевой после умопомрачительных аллюров…
Артистическое гноище хищно тянуло ко мне свои склизкие щупальца. Голенастая пудреная львица, выходя к трапеции, призывно вихляла нашей команде, ждавшей на подхвате. На «ура» у акробатов шли липучие лилипутки: марионеточно подпрыгивая, они верещали страстным сопрано (мне довелось это наблюдать во время игры в теннис: дверь в гримерную оказалась распахнута настежь). Какая-то весьма развязная чернавка-дрессировщица, на досуге спознавшаяся со своим грустным пони, недвусмысленно стреляла у меня трешник. Один из Васиных телохранителей, видавший виды циркач, цыкнул на попрошайку: отвали от парня, шалава!
Валдаец Коля однажды при мне обмолвился: дескать, Кио — тоже ведь «из пархатых». Я принял это к сведению. Улучив момент, обратился к звезде манежа: