Читаем Сахалин полностью

 На первый день Пасхи из кандальной тюрьмы бежало двое, - несмотря на данное всей тюрьмой "честное арестантское слово", - и теперь, в наказание, закованы все.

 Сыро и душно; запах ели, развешанной по стенам, немножко освежает этот спертый воздух.

 Вентиляции - никакой.

 Пахнет пустотой, бездомовьем.

 Люди на все махнули рукой, - и на себя.

 Никаких признаков хоть малейшей, хоть арестантской домовитости. Никакого стремления устроить свое существование посноснее.

 Даже обычные арестантские сундуки, - редко, редко у кого.

 Голые нары, свернутые комком соломенные грязные матрацы в головах.

 По этим голым нарам бродит, подняв хвост, ободранная чахлая кошка и, мурлыкая, ласкается к арестантам.

 Арестанты очень любят животных; кошка, собака - обязательная принадлежность каждого "номера". Может быть, потому и любят, что только животные и относятся к ним как к людям.

 Посреди номера стол, - даже не стол, а высокая длинная узкая скамья. На скамье налито, валяются хлебные крошки, стоят неубранные жестяные чайники.

 Мы заходим как раз в тот "номер", где живут двое "тачечников".

 - Ну-ка, покажи свой инструмент!

 Несмазанная "тележка" визжит, цепи громыхают, прикованный тачечник подвозит к нам свою тачку.

 Тачка, - весом пуда в два, - прикована длинной цепью к ножным кандалам.

 Раньше она приковывалась к ручным, но теперь ручные кандалы надеваются на тачечников редко, в наказание за особые провинности.

 Куда бы ни шел арестант, - он всюду везет за собой тачку.

 С нею и спит, на особой койке, в уголке, ставя ее под кровать.

 - На сколько лет приговорен к тачке? - спрашиваю.

 - На два. А до него на этой постели спал три года другой тачечник.

 Я подхожу к этой постели.

 У изголовья дерево сильно потерто. Это - цепью. Пять лет трет это дерево цепь...

 - Дерево, и то стирается! - угрюмо замечает мне один из каторжников.

 Наказание тяжкое, - оно было бы совсем невыносимым, если бы тачечники изредка не давали сами себе отдыха.

 Трудно заковать арестанта "наглухо". При помощи товарищей, намазав кандалы мылом, - хоть и с сильной болью, они иногда снимают на ночь оковы, а с ними освобождаются и от тачки, отдыхают хоть несколько часов в месяц.

 Бывают случаи даже побегов "тачечников".

 - Работают у вас тачечники?

 - Я заставляю, - а в других тюрьмах отказываются. Ничего с ними не поделаешь: народ во всем отчаявшийся.

 Кругом угрюмые лица. Безнадежностью светящиеся глаза. Холодные, суровые, озлобленные взгляды, - и злоба и страдание светятся в них. Вот-вот, кажется, лопнет терпение этих "испытуемых" людей.

 Никогда мне не забыть одного взгляда.

 Среди каторжных один интеллигентный, некто Козырев, москвич, сосланный за дисциплинарное преступление на военной службе.

 Симпатичное лицо. И что за странный, что за страшный взгляд!

 Такой взгляд бывает, вероятно, у утопающего, когда он в последний раз всплывет над водой и оглянется, - ничего, за что бы ухватиться, ниоткуда помощи, ничего, кроме волны, кругом. Безнадежно, с предсмертной тоской взглянет он кругом и молча пойдет ко дну, без борьбы.

 - Поскорей бы!

 Тяжело и глядеть на этот взгляд, а каково им смотреть?

 Среди кандальных содержатся беглые, рецидивисты и состоящие под следствием.

 - Ты за что?

 - По подозрению в убийстве.

 - Ты?

 - За кражу.

 - Ты?

 - По подозрению в убийстве.

 "По подозрению"... "по подозрению"... "по подозрению".

 - Ты за что?

 - За убийство двоих человек! - слышится прямой, резкий ответ, сказанный твердым, решительным голосом.

 - Поселенец он! - объясняет смотритель. - Отбыл каторгу и теперь опять убил.

 - Кого ж ты?

 - Сожительницу и надзирателя.

 - Из-за чего ж вышло?

 - Баловаться начала. С надзирателем баловалась. "Пойду да пойду к надзирателю жить, что мне с тобой, с поселенцем-то каторжным?" - "Врешь, - говорю, - не пойдешь". Просил ее, молил, Господом Богом заклинал. И не пошла бы, может, да надзиратель за ней пришел - и взял. "Я, - говорит, - ее в пост поведу. Ты с ней скверно живешь. Бьешь". - "Врешь, - говорю, - эфиопская твоя душа! Пальцем ее не трогаю. И тебе ее не отдам. Не имеешь никакого права ее от меня отбирать!" - "У тебя, - говорит, - не спрашивался! Одевайся, пойдем, - чего на него смотреть". Упреждал я: не делай, мол, этого, плохо выйдет. "А ты, - говорит, - еще погрози, в карцеи, видно, давно не сиживал. Скажу слово - и посидишь!" Взял ее и повел...

 Передергивает поселенца при одном воспоминании.

 - Повел ее, а у меня голова кругом. "Стой", думаю. Взял ружье, - ружьишко у меня было. Они-то дорогой шли, - а я тайгой, тропинкой, вперед их забежал, притаился, подождал. Вижу, идут, смеются. Она-то зубы с ним скалит... И прикончил. Сначала его, а потом уж ее, - чтоб видела!

 "Прикончив", поселенец жестоко надругался над трупами. Буквально искромсал их ножом. Много накопившейся злобы, тяжкой обиды сказалось в этом зверском, циничном издевательстве над трупами.

 - Себя тогда не помнил, что делал. Рад только был, что ему не досталась... Да и тяжко было.

 Поселенец - молодой еще человек, с добродушным лицом. Но в глазах, когда он рассказывает, светится много воли и решимости.

 - Любил ты ее, что ли?

 - Известно, любил. Не убивал бы, если б не любил...

Перейти на страницу:

Похожие книги