Но после публикации обнаружилось, что письмо с Полтавщины было порождено не поисками справедливости, а банальным сведением счётов с обвинённым в рукоприкладстве помещиком, семья которого в действительности подарила «своим временнообязанным крестьянам их усадьбы и полевой надел, за что и заслужила неприязнь со стороны прочих помещиков Полтавского уезда». При этом деяния мирового посредника были настолько противоправными, что, во избежание уголовного преследования, он «был вынужден оставить Полтаву и удалиться в г. Вельск Вологодской губернии». Таким образом, Салтыкову пришлось писать уточняющую заметку к собственной статье, которая здесь цитируется, а затем, ибо читатели не унимались, ещё одну, вновь разъясняющую позицию автора и редакции: «Второй раз считаем долгом повторить, что ни г. С. и никого вообще из участников этой истории мы не знаем, да и знать не желаем, и что самый факт драки обратил наше внимание единственно с точки зрения тех общих заключений, которые можно было вывести из всех подобного свойства фактов, которых в нашей статье приведено не мало».
Но, думается, явное раздражение Салтыкова по отношению к настойчивым читателям, не обращающим внимания на социально важные суждения, содержащиеся в статье, на серьёзность проблемы в целом, а требующим конкретного осуждения мирового посредника и защиты пострадавшего от него помещика и других лиц, постепенно угасло. Ведь в них жило не просто желание бобчинских-добчинских, чтобы о них узнали в столице – они не хотели, чтобы о них, да ещё и в знаменитом журнале, распространялись превратные вести.
Наверное, окончательно перестроило его взгляд на эту полтавскую историю письмо молодого украинского педагога и писателя Александра Конисского, в 1862 году высланного за участие в политических, «с крайним малороссийским направлением» кружках из Полтавы в Тотьму Вологодской губернии. Конисский, очевидно, хорошо знавший подвиги злополучного посредника, был настолько убедителен (само письмо не сохранилось), что Салтыков послал ему примирительный ответ. Но едва ли забыл о происшедшем, вынеся из него не только урок о необходимости особого внимания к сведениям, сообщаемым корреспондентами, подавно анонимным, но и живой интерес к полтавским правдолюбцам.
Нам уже доводилось обращать внимание на особую предрасположенность Салтыкова к российской глубинке, на его неподдельный и постоянный интерес к тому, что происходит «во глубине России», уж он-то едва ли согласился бы с Некрасовым в том, что там – «вековая тишина».
Он знал Русь примосковную и Русь тверскую, узнал Русь северную, предуральскую и Русь рязанскую… Узнал и понимал (и передавал это в своих сочинениях), что всюду она разная, со своими языковыми и бытовыми особенностями, со своими нравами. И в понимании этого, в постижении многообразного мира Российской империи нельзя было уподобиться некоторым своим персонажам, можно было только над ними посмеяться.
В комедии «Смерть Пазухина» Салтыков вывел колоритнейшего подпоручика в отставке Живновского, в частности, разглагольствующего: «Где-где я не перебывал? Был, сударь, в западных губерниях – там, я вам доложу, насчёт женского пола хорошо! такие, сударь, метрески попадались, что только за руку её возьмёшь, так она уж и в таянье обращается! Бывал я и в Малороссии, ну, там насчёт фруктов хорошо: такие дыни-арбузы есть, что даже вообразить трудно! Эти хохлы там их вместо хлеба едят, салом закусывают…»
Но Салтыков, слава богу, не Живновский. Украина, куда он так и не добрался, осталась для него «благословенной Малороссией» (он без предпочтений обращался к обоим топонимам), освоенной и постигнутой Гоголем как «мир-город», где своё переплетается со вселенским, народное сталкивается с безразличным, живое оказывается в круговороте с бездушным. Уже в 1880-х, явственно посылая литературный поклон автору «Вечеров», Салтыков открыл свои «Пошехонские рассказы» феерическими историями, одна из которых происходит не более и не менее как «в Киевской губернии, под Чернобылом» (писатель использует одно из тогдашних начертаний названия этого несуществующего теперь города).
И сами «Пошехонские рассказы», и гротескный анабасис начального рассказа не только недооценены, но и попросту не прочитаны. Хотя Салтыков на это надеялся и даже дал нам, читателям, надёжный ключ, отпирающий ворота в это пространство самопознания. «Прошу читателя не принимать Пошехонья буквально, – писал он в те же годы. – Я разумею под этим названием вообще местность, аборигены которой, по меткому выражению русских присловий, в трёх соснах заблудиться способны».
Главное свойство открытого Салтыковым Пошехонья – невероятная его подвижность, с тяготением к беспредельности. Оно не где-то там, оно там, где человек, им объятый. Мы не обретаем Пошехонье в итоге путешествия, мы перетаскиваем Пошехонье за собою и вместе с собою.