Он не хочет, чтобы она об этом знала, поэтому закрывает глаза, притворяясь спящим. Костлявые пальцы касаются его век, проходят по щекам, замирают и чуть подрагивают на губах – словно старуха читает его дыхание. От них пахнет землей. Печеной картошкой. Лужей после дождя. Горячим песком на пляже в Ялте.
Острый ноготь чуть царапает его губу. Теплое и солоноватое выходит из его кожи. Чужой палец жадно гладит ранку, припадает к ней, как изголодавшийся, – и сосет, сосет, сосет это теплое и солоноватое из его сердца.
– Поручик, вы что, землю жрали? – спрашивает его наутро Лопухин.
На зубах хрустит песок, лицо стянуто глинистой коркой, сердце словно придавлено россыпью камней.
В воздухе – водяная пыль. Мелкий, серый, мягкий дождь трусит с утра, завешивая все вокруг мутной пеленой.
– Вы видели их? – тихо спрашивает Навицкий у Лопухина.
– Кого?
– Их… – неопределенно мотает головой в сторону чужих окопов. – Германцев. Врагов.
Лопухин пожимает плечами.
– Мне даже не надо видеть. Мне достаточно обонять. Кстати, поручик, вы заметили, что капрал у березового пня несколько… разжижился?
– Нет, нет, – шепчет он, словно мертвецы могут услышать и обидеться. – Нет, я не про них… я про живых. Вы видели их… живыми?
– Ну конечно. Послушайте, я ходил в атаку и…
– А когда, когда это было?
Лопухин морщит лоб, припоминая. Глина, облепившая его лицо, лопается и идет трещинами.
– Месяца три назад, – медленно говорит он. И добавляет неуверенно: – Кажется.
– Но вы обратили, обратили внимание, что мы никого не видели? Что давно, давно – никого не видели?
– Поручик, вы в себе? Вам дурно, у вас жар? – Лопухин протягивает руку, чтобы коснуться его лба.
– Там, – Навицкий делает жест в сторону германских окопов, – там, может быть, пять тысяч человек. Может быть, десять тысяч. А может быть, всего лишь сотня. Но мы никого не видим. Не видим
Лопухин поднимает палец, призывая к молчанию.
– Тссс! Слышите, поручик?
Звякает лопата. Кто-то на той стороне работает в окопе. Мертвая, пугающая тишина. Шелест выкидываемой за бруствер земли.
– Я
– Они тоже не видят нас, – улыбается Лопухин. – Но это не означает, что мы не существуем. А, поручик? Мы же существуем, не так ли?
Навицкий угрюмо молчит.
– Кто у нас из вольноопределяющихся? – спрашивает Лопухин.
Навицкий сначала не понимает, а потом приглядывается к трупу в воронке. Головы нет. Ног тоже. Лишь кусок торса – живот и плечи. Красные погоны с пестрыми кантиками по краям.
– Филимонов? – мучительно извлекает он из памяти. – Я не видел его с вечера. Зачем он полез туда?
Лопухин не видит, как над трупом Филимонова сидит старуха. Как она раскорячилась над ним в бесстыдной, непристойной позе – выворотив наружу всю свою женскую требуху.
Как оттуда, откуда появляются дети, на Филимонова падают сырые комья свежей земли.
Лопухин жует воздух. Желваки на скулах ходят, как камни.
Наконец он упрямо мотает головой.
– Будь что будет, Бог не выдаст, немчура не съест, – шепчет Навицкому.
А потом орет во все горло:
– Ура! В атаку! Ура, братцы! Вперед!
И бросается вперед – первым.
Навицкий смотрит ему в спину, охваченный секундной слабостью, – как, вот так? Как, уже конец бесконечному сидению в их бескрайнем окопе? Окопе, к которому он привык, с которым сроднился, который…
– Ура! – оглушает вопль из сотни глоток. – В атаку, братцы!
Словно волна прибоя в шторм, сбивает его с ног и тащит за собой людская лавина. Он видит выпученные от страха глаза, оскаленные в предвкушении бойни зубы, мертвенно-белые пальцы, сжимающие винтовку. Солдаты бегут со звериным, нечленораздельным ревом, заглушая и треск шрапнели, и захлебывающееся харканье перегревающегося пулемета, и хриплый вой снарядов – бегут, падают, умирают, перескакивают через мертвых, теряют руки и ноги… Каждый труп – свежий или месячной давности – спасение, укрытие, шанс сделать еще хотя бы десяток шагов к врагам.
Он догоняет Лопухина. Тот оборачивается. В глазах горечь и безумие. Около рта пролегли тяжелые, глубокие складки.
– Я понял, поручик, – жарким шепотом бормочет он. – Я понял, почему мы не видим их.
– Кого?
– Я понял, понял…
Оглушительно разрывается снаряд, на мгновение погрузив мир в вопль раскаленного металла. Их осыпает грязью, камнями, комьями земли, песком – и Навицкий теряет Лопухина из виду.
Визжит шрапнель.
На голове дергается фуражка – будто шаловливый мальчишка пытался ее сбить, метнув камень.
Архип, не выпуская изо рта неизменной самокрутки, пробегает мимо, успевая залихватски подмигнуть. Ему сносит голову осколком через секунду – начисто, как нож полоснул по маслу, – и та катится, катится, катится, подпрыгивая на кочках и рассыпая вокруг алый бисер крови, – а Навицкий слышит, слышит, слышит истошный птичий крик – но тело еще бежит, делая с десяток шагов, прежде чем рухнуть в мясо-земляное месиво.