В небольшом городке уездном, обескровленном вой ной, нашел я кров, хлеб и работу. Икону спрятал и, казалось, забыл о ней. Да только во сне все шептал, шептал про нее. А слушал все это сосед мой – Гринька. Он же видел, как я прежде сверток прятал, да сложил одно с другим. Нашел, в общем, а дальше вы знаете. Решил я тогда избавиться от иконы насовсем – разжег печь поярче и бросил ее в огонь. Сгорела на ней ветошь, сгорели в печи поленья, а икона стояла среди угольев нагая, холодная и даже чище сверкать стала. Тогда понял я, что неразрывно мы связаны с ней.
Хранила меня эта икона, хотя я никогда не молился ей и лика ее не открывал, и сам хранил ее как мог. Сейчас же я чувствую близость неминуемой нашей встречи, взгляд тот самый чувствую даже через стенку сундука и тряпье. А значит, скоро иконе нужен будет новый держатель.
Всякий смертный пред ней – грешник, если не делом, то одним только умыслом. Всякий, кто осмелится ей молиться, просить на свою грешную голову благословения Божьего, – сгинет. Потому конверт этот я приложу к иконе, а на обертке напишу предостережение всякому: „Грешник, не молись мне!“
29 августа 1988»
Федя прошел по пустынной паперти и проскользнул в храм. Бесшумные сквозняки холодили его босые ноги, тени в углах перешептывались на старославянском, а свечи коптили, почти не давая света. Дьякон задержался у любимой иконы Божьей Матери, но не смог разглядеть знакомый лик – под стеклом клубился тоскливый сумрак. «Ничего, – подумал он, – до иконостаса потерплю». И двинулся вдоль стены к солее. Мрак лип на ресницы как пепел, приходилось стряхивать влажные хлопья, чтобы окончательно не ослепнуть. «Сейчас, еще немного», – подбадривал он себя, но, возведя очи горе, застыл как вкопанный. Иконостас был пуст, лишь над алтарными вратами виднелась одна-единственная икона. Федя шагнул к ней и узрел безжалостный лик, меч и отсеченную голову, в которой узнал себя. А потом проснулся.
Телефон на столе пиликал москитом.
– Ну что, сработал хитрый план? – Федя не сразу узнал голос Красногубова.
– Какой план?
– Ну не просто же так ты у меня бланк просил. Получил свою икону-то?
– Кто получил?
– А это не ты к Бабову приезжал, что ли?
Федя повесил трубку не прощаясь и дрожащими руками набрал номер Бабова.
– Да, – спросонный недовольный голос донесся из трубки.
– Вы что, отдали ему икону? – дьякон едва не сорвался на крик.
– Какую? А, это вы, Федор? Кто-то над вашим настоятелем подшутил, вот он и явился. Говорит, отдайте, раз пришел, икону. К Пасхальной литургии, говорит…
Федя нажал на сброс и, надевая ботинки, нашел в справочнике номер отца Владимира. Вне зоны доступа. Дьякон дрожащими руками отпер дверь, спрыгнул с крыльца и, путаясь в рясе, побежал к храму. Лавируя между дорогими иномарками, он задыхался от нахлынувшей жары и вместе с тем чувствовал пробирающий до костей озноб. Но с каждым шагом в дьяконовой душе таяли страх и раскаяние, пока не сошли на нет – все мысли оставили его, кроме одной, которую Федя твердил снова и снова.
«Господи милосердный, спаси и помилуй всех нас грешных. Спаси и помилуй».
Он взбежал по ступеням и из последних сил рванул дверь храма на себя.
Пенелопа
Анастасии, без которой древние боги так и не пробудились бы
«Это было давно, это было давно, в королевстве приморской земли…»
Но ее звали не Аннабель-Ли, ее звали Пенелопой, в честь верной жены Одиссея, а королевством был крохотный островок посреди Эгейского моря, где мой дядя Никос Апостолиди держал отель.
Дела у Апостолиди шли в гору. Пасторальная жизнь острова как магнитом влекла европейскую богему, утомленную сумбуром двадцатого века. Америку душила депрессия; Россия, откуда бежала когда-то моя мать, закусив удила рвалась в светлое будущее; Германия в едином порыве ревела «Зиг хайль!», а другие страны опасливо ежились. Остров же застыл вне времени, словно комар в янтаре, и лишь мягкий ропот моря да крики чаек нарушали его покой.
Всякий раз, когда перед носом парохода возникали куполообразные очертания острова, мне казалось, что я воспрял от тяжелой болезни. Собственно, так и было, поскольку в Париже я из болячек не вылезал.
На пристани нас встречал старик Яни, ветеран бесчисленных греко-турецких войн, сменивший служение отечеству на службу Апостолиди. Загрузив наши пожитки в свой дряхлый драндулет, он с ветерком мчал через деревню, разгоняя с дороги ошалевших овец воинственным воем клаксона. И не успевали мы подкатить к высокому белому зданию, как его двери распахивались – и жизнерадостный чертенок с шапкой вьющихся каштановых волос и россыпью веснушек выбегал нам навстречу.
Никто не докучал нам излишней опекой. Мама, приняв ванну и умастившись маслами, сразу «выходила на охоту» – деликатно выражаясь, ее тяготило одиночество. Что до дяди Никоса, то он, угрюмый и нелюдимый, и вовсе меня избегал. Должно быть, я слишком напоминал ему отца, от которого он натерпелся еще в детстве.