Марина стучала ему в дверь и подсовывала под нее тарелку. Яичница, омлет, оладьи, блины – все плоское, что можно было подсунуть под дверь. Так он питался последнее время. Он был благодарен Марине. Поняв, что он почти не может ухаживать за собой, она поборола свою брезгливость, вызвала службу дезинфекции, которая очистила квартиру, пока он сидел в своей комнате. Она приносила ему чистую одежду и белье, тоже подсовывая под дверь.
Единственным местом, куда он еще продолжал ходить, был туалет. Щель под дверью была слишком узкой, и говно в пакетике туда не протискивалось.
Да и Марина при всей любви к нему вряд ли бы стала выносить эти пакетики.
Иногда он смотрел на себя со стороны. И удивлялся спокойствию, с которым все переносит. Словно эта дрянь, которая захватила его организм, первым делом проникла в мозг. Подчинила его и погрузила в умственное отупение и эмоциональное оцепенение. Как в спячку, в которую погружаются животные и насекомые.
Еще больше он удивлялся поведению Марины. Пусть та никогда не отличалась особой брезгливостью, он все равно не мог поверить, что она по-прежнему живет рядом с ним. И что она хранит в секрете то, что с ним происходит. Он слышал ее телефонные разговоры с подругами. Они обсуждали сериалы, случаи на работе, иногда своих мужей, но Марина жаловалась лишь на то, что он не помогает по дому. Что ж, это было справедливо.
Боль ушла из ноги и отправилась путешествовать по Митиному телу. Добралась до уха и принялась его щекотать. Митя запустил туда палец и нащупал длинные волоски. Намотал на палец, дернул, взвыл от боли. На пальце осталась травинка. Не волос – темный и тонкий. А травинка – светло-зеленый широкий стебелек.
Он снова сунул палец в ухо и попытался вырвать остальное. Он дергал, драл, выкручивал плотные жесткие стебли, но те больше не поддавались. Держались крепко – словно успели запустить корни прямо в мозг. Иначе почему голову пронзало такой острой болью, которая волнами уходила по позвоночнику в мизинцы ног? Ухо перестало слышать, а всю эту сторону лица – левую – парализовало, будто кожа превратилась в мокрую холодную вату.
Ночью трава выросла и во втором ухе. Он слышал, как она копошилась там, как укоренялась, пронзая его кожу и мясо словно тончайшими нитями, как тянулась наружу, к свету… Лицо парализовало окончательно – он ощупывал его и чувствовал перекошенный рот, запавшее и вывернувшееся веко, вялую и дряблую кожу.
Все эти долгие болезненные часы он разговаривал. Тихо, вполголоса, то и дело сбиваясь на шепот. Разговаривал с Федором – так он назвал летчика. Он не знал, почему Федор – не сказать, чтобы это имя подходило раненому лейтенанту: разве может любое имя подходить кровавой каше – именно к этой, ободранной, стороне летчика Олег подтащил Митю. И не поймешь, где там глаза, а где рот. Нос тоже был сломан – и зиял черно-зеленой дырой.
– Дождь идет, – говорил он радостно Федору. Дождь был лучше жары. Он охлаждал рану, и боль становилась терпимой.
Федор с трудом кивал – в шее что-то трещало, скрипело и едва слышно лопалось – и глухо мычал.
«Ага, дождь», – слышалось Мите.
– Я люблю дождь, – продолжал он. – У нас дома водосточную трубу оторвали прямо над окном. Когда идет ливень, я могу смотреть на свой личный водопад.
И воспоминания таким же ливнем нахлынули на него. Вот он сидит на подоконнике и смотрит на стремительно приближающиеся черные тучи. Низкие, тяжелые – ветер гонит их легко, обдирая разбухшие животы о крыши и трубы, – и кажется, что никто, кроме Мити, их не замечает. Только голуби сбились в кучу под крышей – он слышит, как они там озабоченно топочут, – да дворовая кошка спешно подлизывает промасленную газету, в которую доминошники заворачивали селедку. Мелкота беззаботно прыгает по полустертым классикам и азартно мечет ножики в утоптанный песок. Вот первые капли дождя взрывают пыль, собирая ее в грязевые комочки, бьют по носу и щекам – кто-то с удивлением и опаской поднимает голову: птичка серанула? – и видит тучи, которые накрывают двор, словно крышкой.
Еще минута – и ливень обрушивается на детей, разом вымачивая их до нитки.
– Мить! – слышит он материнский голос из коридора. – Мить! Что сидишь? Беги, снимай белье, пока не промокло!
Он бежит только до двери, в подъезде по лестнице спускается уже медленно и неохотно: белье вымокло, зачем торопиться? И так же медленно и неохотно тащит наверх тяжелый, мокрый, холодный ком.
Сейчас он словно лежит в середине такого же тяжелого, мокрого, холодного кома. Тот душит его, выдавливает последние крохи тепла, обволакивает, проникает внутрь, растекается по желудку, легким, венам. Кажется, что и он сам становится тяжелым, мокрым, холодным – комом.
– Ф-фед-дор. – Его зубы стучат так, что он ненароком прикусывает язык. Теплая и соленая кровь на мгновение согревает его. – Т-теб-бе т-тоже х-хол-лод-дно?
Федор мычит и кивает.
– М-мн-не г-гов-вор-рили… от-тец г-гов-ворил, ч-чт-то н-нуж-жно, р-рас-слаб-бит-ться. Т-тог-гда с-сил-лы п-пойд-дут н-на об-богр-рев.
Федор качает головой – то ли одобряя, то ли сомневаясь.