Вопрос был задан просто так – ради вопроса. Он задавал его деду каждый раз, как приезжал в деревню. Последний раз три года назад, на похоронах бабы Ларисы. И дед всегда мотал головой и хитро, усмехнувшись, приговаривал, нарочно для смеха коверкая язык:
– Да чой там, Лежик, я в твоем городе-от не видывал, а? Поди, то ж, што и здеся, токмо дома повыше, да люди пожиже.
В детстве Олег восторженно хихикал, когда дед «гуторил по-простому», сейчас же его передернуло. Он уже знал, что в родне деда крестьяне если и были, то веке в восемнадцатом, а потом – простые рабочие и служащие. От этой фальшивой деревенщины у него мурашки бежали по спине – как от скрипа пенопластом по стеклу. Зачем дед переехал в деревню, законопатив себя там, – на этот вопрос он так и не получил ответа. Дед качал головой и отделывался общими фразами.
– Зачем? – Дед ответил встречным вопросом.
Олег пожал плечами.
– Ну… почему бы и нет? Если есть возможность. Я поселю, деньги буду давать…
– У меня есть пенсия, Лежик, – напомнил дед, глядя на кружку Олега.
– Ну, а теперь тебе будет куда ее тратить! – нашелся Олег. – Ты пойми, ведь…
– Олег, у тебя рука вянет, – спокойно сказал дед.
Олег вздрогнул и опустил глаза. Одна из тряпок подразмоталась – приварившаяся к горячей кружке трава на руке скукожилась, пожелтела и подплавилась, почернев и свернувшись в комочек.
Митю вытащили из капкана. Накрыли курткой. Сначала он хотел сбросить ее. Мерзкую фашистскую одежду, но потом рассудил, что она все-таки теплая – с паршивой овцы хоть шерсти клок.
Они не заметили траву в его носу, как не заметили ее в волосах, между пальцев, под ногтями, под мышками и в ушах.
Трава продолжала шептать ему. Она уже не намекала. Она открыто говорила ему, чего хочет. Она понимала – его вот-вот заберут у нее. Отнимут жертву. Плохонькую, хиленькую, но жертву. Поэтому она собиралась убить его прямо сейчас. И Митька чувствовал, как один из корней в его ухе – самый длинный, плотный, острый – уже пробил барабанную перепонку и проложил дорогу к мозгу. Траве стоило лишь отдать ему приказ. И корень пронзил бы его голову, изогнулся, пробуравил ее и вышел из глаза, из носа или из другого уха. И Митька бы умер. Митьки бы не стало. А ему совсем не хотелось этого.
– Возьми его, – предложил он траве. – Возьми эту тварь. Возьми Олега. Он предатель, он плохой, его не жалко.
Трава молчала. Трава думала. Корень тихо покачивался в его ухе – туда-сюда, чуть-чуть не доставая до мозга.
Олег размотал тряпки. Снял – не без помощи деда – рубашку. Открыл рот. Приспустил трусы. Он не утаил ничего, а дед ничему не удивился.
Тяжело вздохнул, поставил на стол бутыль самогона – запотевшую, из подвала, последнюю из тех, что гнала бабушка, – и стал рассказывать.
Когда здоровенный немец поднял Митьку на руки и тот почуял запах сена, черствого хлеба и спирта, ему показалось, что здесь что-то не то. Через полкилометра они подошли к телеге, запряженной лошадью. «Немец», который нес Митьку, сгрузил его на телегу, снял китель и обнажил на левой груди профиль Сталина. «Что-то не то» стало слишком не то. Но было уже поздно.
Олег погиб метров триста тому назад. Тихо вскрикнул и упал на спину в зарослях травы. Фрицы даже не остановились, и Митька их понимал. Что им какой-то русский мальчишка-предатель? Встанет, отряхнется и догонит. Но Олег не встал. Не отряхнулся, не догнал. Из-за спины того, кого он считал немцем, Митька видел, как взлетает над зарослями мальчишеская рука, как ее опутывают вьюнки – каждый палец – и потом резко дергают в стороны, разрывая ладонь на куски, и как из кровоточащего мясного обрубка прорастает багровый репейник.
– Мало, – сказала трава в его ушах. – Мало. Я возьму еще Олега.
– Я тогда не сразу понял, что она имела в виду, – спокойно пояснял дед. – Я решил, что она будет искать другого Олега – пацана или грибника, что ненароком забредут в ее владения. Возьмет его, насытится и успокоится… Я никому об этом не рассказывал, даже Лариске. Я нашел ее через год после войны. Она сначала не узнала меня. Зато узнала дневник, который я протянул ей. Мятый, грязный, кое-где обугленный. А потом вспомнила и меня… А «немцы» оказались партизанами. Переодетыми в немецкую форму. Нашими… Хорошие парни. Они приютили меня, подлатали ногу, а позже закинули в теплушку поезда, который шел на восток… И Федора они похоронили. А звали-то его Григорий. Григорий Фролов. Восемнадцатого года рождения. Из Коломны. И умер он в тот же день, как мы его нашли… Вот почему трава не брала его. Ей не нужен был покойник. Да и называл я его чужим именем. И вот почему она не брала меня – она не знала моего имени. Я сказал – «Олег!» – и указал. Сказал правильно – и указал в верном направлении. И она пришла. И взяла. И не насытилась. И ждала, когда я укажу ей еще на одного Олега, специально или случайно.
– Но ты никогда не называл меня Олегом. Только прозвищем.