— Лады, присаживайся. Мы тут цирлихи-манирлихи не разводим, потому как время сейчас тяжелое, сам видишь. Белая сволочь поднимает бунты, бьет нам в спину, ребята по стране каждый день гибнут. Ты, вижу, из интеллигентов? Это ладно, я и сам не пролетарий, а в нашем деле всякое лыко придется в строку и завяжется. В комсомол тебя, разумеется, примем, для воевавших и раненых это проще. Говорить красиво умеешь? Так чтоб за душу брало?
Никита в ответ пожал плечами. Разглядывал плакат на стене: кавалерист с занесенной шашкой, похожий на дядьку Мокея, несется к своим победам. На коня, пролетарий! Все, как мечтала Настена, расшившая сабельками кисет!
— Ты не думай, что мы тут языками чешем, — усмехнулся проницательный Иван. — Как перестанешь хромать, отправим по уездам, там ребята с опытом всегда нужны, но без красноречия в нашем деле тоже не обойтись. Растолковывать надо политику партии несознательным массам! Прошлым месяцем провели Кубано-Черноморский съезд РКСМ, а в октябре будет Всероссийский, в Москве уже. Новая столица, новые люди, такие вопросы будут решать, что закачаешься! Мы с товарищами тоже поедем, а пока… кстати!
Прищурился, глянул на Никиту, будто только что увидел.
— Ты ведь с фронтов недавно? Обстановку знаешь, сам пощупал, а уж красиво рассказать — дело наживное. Тебе, брат, и карты в руки!
До Москвы пришлось пилить трое суток — самый долгий путь из тех, что выпадали Никите до сих пор. Вагон оказался переполнен. Люди ехали куда-то поодиночке и семьями, со скарбом в мешках и орущими младенцами в одеяльных свертках. Ели, пили простоквашу и самогон, ругались, пели, смеялись, играли в карты, травили байки. Спали сидя и полулежа, на долгих остановках бегали за кипятком, справляли нужду прямо под вагонами, наплевав уже на стеснение. Пахло бедой — нечистым телом и страхом пополам с болезнями. На перегонах в окна затягивало паровозный дым, оседавший на полках мазками угольной сажи.
Никите было все равно. Он забрался на самую верхнюю, багажную полку, дремал, устроив под головой вещмешок с драгоценностями — сушеной таранью и салом.
— Передашь гостинцы московским товарищам, познакомишься, послушаешь, чего там собираются на съезде обсуждать, — сказал Иван, провожая в дорогу. — Мне бы самому, но сейчас нельзя, горячая пора! А вслепую на съезде делать нечего. Можно случайно проявить недопустимую политическую близорукость!
Последнюю фразу Никита не понял, но решил не переспрашивать. Мешок с гостинцами оказался тяжелым, по нынешним временам за него и убить могли. Пришлось таскать с собой даже на перекуры. После очередного выхода застал на своей полке небритого мужичка в линялой тельняшке и таком же картузе.
— Проезжай, деревня, все билеты проданы! — оскалил мужичок желтизну зубов с парой железных. — Ну, шо пялишься?!
В былые времена Никита отступил бы, а тут улыбнулся вдруг, и рука сама собой нырнула за пазуху.
— Нехорошо говорите, товарищ, очень даже несознательно. Или вы не товарищ, а классовый враг? Тогда ведь с вами разговор короткий будет.
Слова рождались сами, чугунно-тяжелые и убийственно-правильные. Как с мамой в тот раз. За пазухой ничего не было, а единственное оружие — отцовский охотничий нож — лежало в вещмешке. Пока дотянешься…
Мужичку хватило и слов. Сглотнул вдруг, ухмылка сделалась виноватой:
— Э-э, ты шо?! Сказал бы сразу, мы ж понимающие!
Съехал с полки и в момент испарился. Никита залез наверх, ничему уже не удивляясь — будто раскрыли над ним огромный надежный зонт в самый разгар ливня. Кинули невидимый канат, за который можно ухватиться, если тонешь, и тысячи рук потянут, выдернут из стремнины.
— Мы вместе, — прошептал со счастливой улыбкой, под перестук колес. — Мы сильные — всегда теперь так будет!
Москва встречала серым небом и унылой бесконечной моросью. Вокзал переполнялся людьми, все так же едущими неизвестно куда, неизвестно зачем. Драгоценный вещмешок остался нетронутым, а вот бумажник у Никиты чуть не свистнули — вовремя оглянулся. На выходе с вокзала пиликала гармонь, чумазый беспризорник отплясывал под «Яблочко». Запахи лезли в нос нахально и остро: конский навоз, печеная картошка, горелое масло, свежий хлеб, еще всякое.
Улица дальше казалась людской рекой, и Никита нырнул в нее с головою. Долго шагал по булыжным мостовым — нога почти не болела уже, обходился теперь без палочки. Нырял в какие-то подворотни, спрашивал дорогу у кого придется. Дважды натыкался на патрули: хмурые люди в непонятной форме сверлили взглядами и долго всматривались в печати, но мандату верили. Москва все не заканчивалась, пестрела кумачовыми лозунгами, флагами, вывесками, после сонного Екатеринодара казалась сборищем муравьев. Или пчел. Или — мушиным роем на изрубленных, угловатых телах.