— Ну, как знаешь, — усмехнулся Ляшенко, почесал подбородок яростно. — Я сам каличный, но понимаю, что в такую суровую для страны пору… и Мокей Саввич тебя не одобрил бы. Тоже ведь мог опосля Германской войны штык в землю и домой. Остался!
— Ему было некуда возвращаться, — сказал Никита тяжело, будто язык во рту налился свинцом. — Жена с дочкой умерли, а теперь и сам…
— Это да, — нахмурился Ляшенко. — Мы ему были вместо родни, и мы его не забудем. Может, улицу назовем его именем. В Екатеринодаре твоем, а хоть и в самом Петрограде! Или в Москве! Вывеску мраморную — вот такими буквами — улица имени товарища Калюжного! Нынче все возможно, брат! Власть народная, наша!
Ушел, оставив за собой будоражащие запахи курева, гуталина и необмятой гимнастерочной ткани, прожаренной солнцем. Запахи жизни.
Домой Никита вернулся через пару недель, жарким днем ранней южной осени. От вокзала до Покровки дошел пешком, опираясь на палочку — нога еще болела, но если лениться, вовсе охромеешь. Родная улица показалась вдруг странной, будто нарисовал ее неумелый и злой художник: вместо деревьев пеньки, в половине жилищ нет стекол, а стены усеяны пулевыми оспинами. К своей ограде подходил с нарастающим гулом в ушах. Остановился, разглядел все за миг, будто снова летел с обрыва: нетронутый дом, маму во дворе — и черное пепелище на месте дома соседского. Сердце колотнулось, ухнуло куда-то.
— Никита? — спросила мама неверяще. — Ты… насовсем?
Не метнулась к нему, как делали в книгах матери и подруги героев, — подошла осторожно, будто к чужому. Лишь теперь разглядел синеву под глазами и россыпь морщин на лбу.
— Взрослый такой, не узнать. Ты ранен?
— Слегка. Где отец?
— Отдыхает. Ему нездоровится, но к докторам обращаться ни в какую. Может, ты повлияешь на этого упрямца?
— Может, — кивнул Никита солидно. Никаких бросаний на шею, никаких «мамуль-папуль», все как прежде — отец и мама. Сухарь математик и учительница словесности, беззаветно влюбленная в идеи «народников».
— Он был очень огорчен, когда ты ушел на войну не простившись. Эта твоя записка — такое ребячество. Но переживания действительно сделали тебя взрослым, мой мальчик.
— А что… что с ними?
— С Ихельзонами? — Мама глянула в сторону пепелища. — Ничего особенного, просто уехали. Поразительная двуличность, на мой взгляд. Терпели правление белых, грозивших погромами, но не приняли власть трудового народа. Потом в их доме обитали какие-то бандиты, пьянствовали, а результатом стал пожар. Почему ты не проходишь?
— Отвлекся, — сказал Никита все так же ровно. Шагнул в калитку, показавшись вдруг себе непомерно высоким — или это мама разучилась держать спину прямо и стала сутулиться?
— Теперь все будет иначе, клянусь. Найду работу, будут харчи и дрова, с голоду не помрем!
Шагал тяжело, увесисто, и слова получались такими же. Как у товарища Ляшенко и у дядьки Мокея. Как у всякого воина, вернувшегося из походов, чтобы принять в награду заслуженный мир. Поглядел на спящего отца, прошел в свою комнату — тоже ужавшуюся в размерах, но знакомую до пылинки. Высокая кровать без мещанских рюшечек-подушечек, глобус, карта исчезнувшей Империи на стене, полка с книгами. Туда и посадил своего медведика, к Буссенару, Гауфу и Дюма-отцу. Самое место. Детство сгорело вместе с домом девочки Милы, а душистые травы в распоротом боку пропитались потом и страхом.
В эту ночь ему снова приснился Бес — впервые после лазарета. Безголовый, громадный, бежал за Никитой пустыми дворами, а родители глядели, скрестив на груди руки.
— Он не догонит, — сказал Фрол, загородив дорогу. — У него ведь башки нет, но ты скидывай с себя все, иди сюда.
Протянул непомерно длинные лапы, и Никита проснулся с воплем. Полежал в душной тьме, ощущая себя не героем, а крохотным, слабым щенком, козявкой, не способной защитить даже самого себя. И родителей. И новую власть, от которой так гордо ушел, без винтовки и шашки. Мечталось сидеть на крыше, высматривать звезды — но что там увидишь сейчас, кроме пепелища?
Укрылся с головой лоскутным одеялом, лишь тогда уснул заново.
Городскую комсомольскую организацию нашел без труда. Сперва даже разочаровался — уютное зданьице на Екатерининской совсем не походило на штаб передовой молодежи, — но внутри все оказалось как надо.
— Иван, — протянул ему руку парень, похожий на товарища Ляшенко. Такой же сухой и жилистый, с непримиримо-колючим взглядом, резкими жестами и металлом в голосе. — За главного здесь, хотя мы все друзья и братья. Ты каким ветром?
— Попутным, — ответил Никита, как мог уверенно. — Воевал, был ранен. Вот, бумага у меня.
Протянул мандат, подписанный аж командиром эскадрона, но Иван хватать и вчитываться не торопился. Рассматривал Никиту, будто коня на рынке, взгляд понемногу теплел.