Федор не был уверен, что все сработает как надо, что не придется потом целую вечность сосуществовать с тем, кого предал. Но ужасно, ужасно, ужасно не хотелось быть обязанным этому приторно-доброму человеку, этому бескорыстному самаритянину… Федор утешал себя, что таил Василь какой-то недобрый план: ну не может быть способным на бескорыстие сын, брошенный отцом. Неспособен на добросердечие хитрый цыган, что в каждой крупице судьбы умеет найти выгоду. Федор уложил бессознательного Василя в гроб, накрыл крышкой и столкнул в могилу. Следом отправились детские гробики. Забросать яму было куда легче, чем долбить мерзлый грунт, и вот уже над ямой вырос холмик бурой земли.
Федор спрятал следы работы, закидав могилу свежим снегом. Он дотащил трупы до края кладбища, закинул их на телегу да и был таков.
Вот уже замаячила впереди полоса больного, уродливого леса. Он рос абы как: одно дерево закручено вокруг себя, как штопор, другое – один ствол без веток с жидкой растрепой вместо кроны, третье – лежащее на боку бревно, а из него тянутся свежие побеги. Все страшные, разные, отвратительные: такова граница Навьей засеки.
Кобыла перетащила телегу за черту, и немедленно, в сие же мгновение немилосердная метель сменилась горячим полднем.
Лошадь, чуя привычные края, потащила телегу быстрее – к родной уже конюшне. Спустя версту-другую под покрывалом зашевелилось. Федор откинул его в сторону и вскрикнул: тело жены рассыпалось в мелкий прах, как папиросный пепел. Прах просыпался сквозь доски. Телега пару раз подпрыгнула на куширях, и на сене остался лишь бледный след.
Дети же, наоборот, наливались соком, булькали и кашляли черной дрянью. Младший, Вася, распахнул пустые глазницы.
– Пфхапка… – прохрипел он.
– Мама, мхамфочка! – кричала дочь. – Где мы, где мы? Я нха, кхе-кхе, я на небушке была. Мамочка, где же ты?!
Лукерья и Вася заметались вдруг быстрыми тенями, силуэты их словно стирались о душный воздух. Дети бились в истерике, громко кричали, будто их жгли заживо, а спустя мгновение они исчезли.
Федор знал, что сейчас случится: Матушка попирует вволю.
Коридоры теперь не путали – помогали. Федор шел в полутьме кирпичного лабиринта, опасаясь столкнуться с Василем.
«Ой-йею, Федор Кузьмич, глупый ты человек!» – сам собой вспомнился голос цыгана. Но самого его не было, и хотелось верить, что уже не будет.
Федор брел на запах детей: железо и жимолость, но какие-то свойские, родные… За одним из многочисленных поворотов перед ним возникла приоткрытая дверь. Недолго думая, он вошел.
Внутри было много игрушек. Грубо сработанных, большей частью деревянных, но и они создавали уют. На широкой кровати с соломенным матрасом лежали дети. Боясь разбудить, Федор аккуратно сел на край матраса. С нежностью потрепал непослушные светлые вихры сына, погладил дочь по пухлой розовой щечке.
В мертвой груди поселилось странное чувство – смесь умиротворения и страха. Федор смотрел на своих воскресших детей и не мог налюбоваться. В уголках глаз, на козелках ушей, на кончиках губ все еще чернели жирные капли высмерти. Даже страшно представить, что пережили малыши при встрече с Матушкой…
Когда Федор встал с кровати и собрался идти за едой, в дверях уже стоял Василь со сверточком домоткани. Руки цыган сбил в кровь, на пальцах не было ногтей – словно он долго и с усердием царапал что-то твердое, в курчавых волосах застряли комья земли.
– А я тут, ой-йею, как раз с гостинцами… – Глядя на Василя, Федор едва сдерживал крик. Крупные градины слез побежали по щекам, он изо всех сил зажал себе рот. – Сочувствую тебе насчет жены, Федор Кузьмич. Ты не бойся, я тебе про дела наши на кладбище вспоминать не буду… Понимаю все, не дурак. Но ничего: стерпится – слюбится!
Юлия Саймоназари
Жемчустрицы