— Это не твоя забота. Христианская вера всегда была мне опорой, вот почему я требую, чтобы она была и у других: иначе они не захотят признавать над собой власти закона. Изображение Христа всегда висело в моей комнате, я получил его от своей покойной матери…
— Да, и портрет русского царя, — вставил Бьяртур.
— Да, и портрет царя. Могу только сказать, что царь был весьма почтенным правителем, он всегда хорошо правил своими подданными. И подданные эти, по крайней мере, не были упрямыми язычниками вроде тебя, — из тех, что навлекают на свою голову всевозможные напасти, в виде чудовищ и привидений.
— Хм… — хмыкнул Бьяртур, — вот Греттир сын Асмунда не был таким уж набожным, однако за него мстил весь юг до Миклагарда и был он назван самым великим человеком в Исландии.
Староста не соблаговолил ответить на эти вздорные и неуместные речи, он вынул жвачку изо рта и решил улечься спать, — поговорим, когда проснусь, — поднял ноги на кровать и повернулся лицом к стене.
— Подбрось-ка в плиту несколько навозных лепешек, Соула, дорогая, — сказал Бьяртур и вышел во двор.
Снег повалил сильнее, а день все тянулся и проходил кое-как, а может быть, и никак, — с бесконечным снегопадом и спящим в ожидании судьи старостой.
Самое неприятное в коротких зимних днях — это не темнота; может быть, еще неприятнее то, что эта темнота не так непроглядна, чтобы забыть бесконечность, символом которой является зимний день, — ту бесконечность, что сродни разве только правосудию, и наполняет мир, как правосудие, и неумолима, как оно. Зима и правосудие — две сестры; весной, когда светит солнце, лучше всего понимаешь, что и то и другое — зло. Сегодня — самый короткий день. Возможно, что те, кто переживет этот день, будут спасены. Как бы там ни было, надо надеяться на это. Сегодня — день справедливости, день правосудия. Маленькие люди на маленьком хуторе ждут того правосудия, которое наполняет мир, но лишено способности понимать. Правосудия, справедливости потребовал отец. Справедливость на стороне отца, заготовляющего сено для своих овец, — ведь овцы сама справедливость. Пусть мать похоронена и дети тоже на кладбище, но для Бьяртура вся жизнь — в овцах, и только в овцах. Из тех ли он, кто заботится, кто думает о душе, или из тех, кто возлагает надежды на мятеж, и правосудие — враг его? Ведь он недостаточно умен, чтобы завоевать мир. А правосудие глупо по самой природе своей. Да и злое оно; нет ничего злее. Достаточно только послушать, как спит староста, чтобы это понять. Достаточно понюхать оладьи, которые пекут для жрецов справедливости.
Сын Бьяртура выходит и закрывает за собой дверь.
Староста все еще спит, громко храпя. Кажется, что этот пожилой человек с резко очерченным сильным лицом ни разу не вздремнул за всю жизнь.
— Соула, девочка, не найдется ли у тебя кусочка грудинки для старосты, когда он проснется? Ведь в Летней обители не нужно экономить мясо этой зимой, все бочки и кадки прямо-таки ломятся от лакомых кусков, которых никто не захотел купить, — это, видите ли, падаль! Какая же это, к черту, падаль? Ничего общего с падалью! Лишь глупость и предрассудок поставили на мясе это клеймо. Но теперь во всем разберется правосудие. Где Хельги?
Да, где Хельги? Разве не было его здесь, в комнате, совсем недавно? Он придет, сегодня его черед смотреть за лошадью. А староста и не думает просыпаться. Ну, это не наше дело, — пусть себе спит, сколько хочет, старый хрыч. Ведь судья не сунется на пустошь в этакую погоду, все вокруг черным-черно, валит снег, ни зги не видно. Если выглянуть за сугроб, который намело у дверей дома, то покажется, будто мир исчез, — нет ни красок, ни линий. Кажется, что ты ослеп или спишь глубоким сном.
— Куда девался этот мальчишка? Гвендур, сбегай вниз и посмотри. Вряд ли он ушел далеко от дома.
Все наелись, и Бьяртур сам вышел поискать мальчика. Тут проснулся староста и сел в кровати, всклокоченный, протяжно зевая.
— А? — сказал староста.
— Наш Хельги… — сказала Ауста Соуллилья. — Мы не знаем, куда он делся.
— Хельги? — спросил староста.
— Да, — сказала она. — Хельги, мой брат.
— Ага, — отозвался староста, еще не совсем очнувшись, и принялся искать табакерку. — Твой брат Хельги. Послушай-ка, бедняжка, — прибавил он, — надо бы тебе сказать Бьяртуру, чтобы он продал хутор. Ты можешь прийти к нам, когда захочешь, тебе и разрешения надо спрашивать. Твои губы ну точь-в-точь как у моей покойной матери.
— А? — отозвалась девушка.
— Тебе, должно быть, пошел шестнадцатый год? Да, ей минуло пятнадцать, месяц назад.
— Конечно, это позор, но что же делать? Нам надо было взять тебя сразу же. Вот что я хотел спросить: это не рыба у тебя там, девочка?
— Нет, мясо.
— Да, верно, в Летней обители на это рождество вволю мяса.
— Я напекла тебе оладий, — сказала она.
— Ну их, — сказал староста. — Я давно уже не ем таких вещей. Я лучше проглочу кусочек мяса. Как это похоже на чертова судью — заманить меня сюда, а самому остаться дома и преспокойно храпеть в своей кровати! Я вижу, что мне сегодня вечером отсюда не выбраться.