— До тебя я никогда никому стихов не посвящал. У меня вообще много лирики, но ее героиня — плод моего воображения и больной чувственности.
Виталик чувствовал, что его окончательно понесло, но поделать ничего не мог. Не получалось. К тому же пресловутая больная чувственность навязывала его искренности ту крайнюю степень, при которой человек желает дойти до конца в «сердечной смуте».
— ...А ты существуешь на самом — надеюсь — деле, и стихи стали лучше. Они, конечно, не помогли мне стать эльфом, но мне было приятно их сочинять. Я люблю тебя.
«Сосед», горестно завывая, рвал на себе волосы, Виталик глуповато улыбался. Он так и не узнает, слава Богу, какие комментарии к его стихам отпускает Алхимик, как «дивный братец», паясничая, повторяет отдельные строфы и коверкает рифмы. И как сама Эштвен смеется вместе с ними.
Вообще — хорошо многого не знать.
Хорошо провожать по снежной Москве красивую девушку и не знать, что нераспустившийся еще бутон уже объеден червем, что заглох маленький сад, а витражное окно заросло ядовитым плющом. Как хорошо жить и не догадываться, что любовь — это состязание двух мошенников для забавы десятка подонков. Как это прекрасно — не знать в конечном итоге о смерти. О той, что предстоит, — мгновенной, и о той, что уже пришла, постепенной, которая тихо пожирает тебя, начиная с твоих слов и сновидений.
Эта смерть подхватывает на лету все, что выпадает из твоих уст и что перестает отражаться в твоих зрачках. Пытаясь вернуть пережитое однажды счастье, ты еще не знаешь, что оно мертво, — и в уголках твоих губ скапливается меньше горечи.
Эта страшная смерть пьет твои слезы, воруя их у тех, кому они были предназначены. Но когда ты перестаешь ее кормить, попадаешь на зубок к ее сестре — той, что мгновенна.
«Если это и есть взросление, — думал Виталик, — то мне лучше было бы умереть во младенчестве. Какие жуткие вещи начинаешь осмыслять именно тогда, когда не с кем поделиться...»
Он медленно брел домой.
Когда он проходил мимо станции метро, та была уже закрыта до утра. За мутным толстым стеклом, как в аквариуме, вяло шевелился милиционер. Виталик вспомнил, что ему надо бы позвонить Дикой Анастасии. Но у будки таксофона, вцепившись в нее обеими руками, стоял — седой и жуткий — старец с фигурой беременной женщины. Метель, силясь оторвать его и унести, только раздувала полы необъятного белого пальто. Взор старца был огненно желт, а по заснеженным плечам его разгуливал, слева направо и обратно, солидный дымчатый кот.
Виталик старца испугался и прошел мимо.
Тишина была кромешная, от нее болели глаза. Барахтаясь в пухлых сугробах, Виталик смотрел в небо и представлял, как огромная подушка распорола себе брюхо о штырь телебашни и извергает из себя обросшие перьями сны.
Ему бы стоило приглядеться повнимательнее — он бы увидел, как закругляются края небосклона, и понял бы, что теперь он сам — внутри стеклянного шара с метелью. Что кто-то с добрым лицом глядит сверху на то, как сказочной метелью заносит беспомощные одинокие следы на обочине.
На кухне Эварсель шевелила пальцами ног в тазу с горячей водой.
— Как прогулялась? — спросил Виталик.
— О, отлишно, — сказала Эварсель. — Я быстро убежала от этих идьётов. А потом до полушмерти испугаля какого-то шьтарика.
— Старик был с котом? — полюбопытствовал Виталик.
— О, да. С котом.
— Я его видел. Поздравляю — он до сих пор не очухался.
Эварсель удовлетворенно рассмеялась.
— А где все остальные? — спросил Виталик.
— Кто — где. А ну ихь к шерту. Идьёты. Подлей-ка мне кипьятку...
В сортир на подгибающихся ногах прошаркал человек в разрисованных джинсах. Он был утомлен.
— Ты провожаль Эшьтвен?
— Да. Проводил немного.
— Биэдный малшик. Оставиль бы ты ету затею. Кругом штолько дьевушек!
— О, да. Это я рашьказала. Алхимику и еше кое-кому.
— Зачем? — Виталик поперхнулся чаем.
— Нужьно же им о чьем-то больтать. Тебье разве нье-приятно, што о тебье говорьят — он трахаль Эварсель?
— Трахать было гораздо приятнее, ты уж поверь.
Эварсель снова смеется.
В ней никогда не было ничего дурного, злого, как, впрочем, не было и доброго. Она состояла из сплошного любопытства, причем распространенного только на личные ощущения. Из любопытства Эварсель отдавалась мужчинам, из любопытства прыгала с парашютом, ходила босая по снегу или по углям. Бог знает, чего бы еще не сотворила она в поисках интересного, но строгая бабушка заставляла ее учиться.
Бесшумно, как лунатик, проходит Агасфер. Он задумчиво дергает запертую сортирную дверь и также задумчиво уходит восвояси.