Ложкин не просто шел в гастроном за хлебом — он создавал намерение. Распить бутылку портвейна, не родив при этом парочку концепций, было немыслимо для него. В каждом прохожем Ложкин подозревал «спящего» или непрерывно индульгирующего человека. В его неизбывном стремлении свести окружающий мир в монолитную пустоту светилось что-то искреннее. После удушливого бытия «дивных» Ложкин воспринимался как глоток свежего воздуха. Он, не скрываясь, изучал быт и нравы Квартиры, с ленивым любопытством белого туриста в дальних колониях. Он изучал и Виталика. Виталику это было лестно.
Лишенный комплексов и нарочито терпимый, Ложкин, однако, не выносил «дивнюков». В нем пробуждалась ксенофобия.
— Вот уж где мертвецов-то в количестве, — говорил он.
— А если это — попытка обогатить духовный мир? — возражал Виталик.
— Допустим, устроить у себя внутри филиал вселенской помойки — значит обогатиться. Это, конечно, туфта, но допустим... Но ведь этот подход подразумевает также и некую работу, не так ли? Хотя бы сортировку всего этого хлама. Я же никакой работы не наблюдаю и делаю вывод: они занимаются ерундой. Лицемерят. Притворяются. Ты сам давеча много говорил об этом.
Приятели гуляли по раскисшим тропинкам Покровского-Стрешнева. Барахтаясь в бурой каше, потные от усердия лыжники бросали на них яростные взгляды. Лыжникам предстояло сдавать нормативы.
— Структура их общества такая же тухлая, как и у «взрослых людей», — продолжал Ложкин. — Только калибр другой. Нет, ты подумай: менестрелыпа А завидует менестрельше Б, потому что Б похвалила знатная тусовщица В. Попробуй сообщи им о том, что так же ведут себя скушные люди в галстуках, эти ненавистные и презренные «цивилы». Сообщи, а потом беги со всех ног: догонят — голову оторвут.
— Ты прав в частностях, но ведь есть и другие частности. Нельзя под одну гребенку равнять уродцев и творческие натуры.
— Все их творчество — индульгёж чистой воды. Попытка оправдаться. Это в лучшем случае, а в худшем — слишком привязано к гениталиям. Слыхал я вчера недурного менестреля на Эгладоре. Ну, песенки. Ну, неплохо. Даже забавно. Где-то даже концептуально. Но надо всем этим — огроменный павлиний хвост самца, готового к спариванию.
— У меня был знакомый, — медленно говорит Виталик, — который пытался отравить для меня соловьиное пение. Он вслух трактовал о том, что поющий соловей менее всего думает о двуногом восторженном слушателе без перьев. Для соловья петь — то же самое, что для кобеля писать на дерево. Таким образом они помечают территорию.
— Ну, и чем дело закончилось?
— В лучших традициях дзен я дал ему в ухо. Боюсь только, что сути дзен он не постиг...
— Я не ошибусь, предположив, что на заднем плане маячила какая-нибудь юбка?
Виталик промолчал. Он смотрел в небо — кто-то отпустил на волю лиловый воздушный шарик, и он весело поднимался навстречу гибели в голубой пустоте.
— Ты неисправим, — сказал Ложкин.
У следующей стайки лыжников на груди и на спине белели полотняные прямоугольники с трафаретными номерами. Спустя некоторое время Виталик увидел сидящего на пеньке физрука. Тот шевелил густыми, как у глухаря, бровями и смотрел на секундомер.
— ...Романтика — это хорошо. Даже здорово. Но пойми: все твои попытки осмыслить жизнь в этом ключе похожи на удаление гланд через анус. Можно наловчиться, конечно. Можно блестяще делать эту операцию всю жизнь. Но это смешно... Се редикюль.
Они вышли на берег Химкинского водохранилища. На потемневшем льду возле лунок упрямо мерзли рыбаки. В полынье тосковала утка с синей от холода головой.
— А по-моему, это трусость — так рассуждать, — сказал Виталик. — А ты — зайчишка-трусишка. Тебе подобные хорошо знают, как не надо... А как надо? Очень тебе не хочется быть похожим на дураков-родителей, на идиотов-однокурсников, на жлобов-соседей. Талантливое не-деяние, ха-ха. Пойди и утопись. И никаких больше внутренних мертвецов — только один, наружный. А сколько ошибок ты не совершишь, сколько всего не-сделаешь — просто дух захватывает. Лишний раз даже не покакаешь. Иди!
— Иди ты сам! Чего взъелся? Я, может быть, уже думал над этим.
— До чего додумался? — ехидно спрашивает Виталик.
Ложкин лепит снежок и бросает его в утку. Утка возмущенно бьет крыльями. Рыбаки — как изваяния.
— Какие сны в том смертном сне приснятся,
Когда покров земного чувства снят... — говорит Ложкин.
Виталик думает, что до такого пронзительного звучания Гамлета над обледенелым водохранилищем не допер бы ни Козинцев, ни Бергман, ни Дзефирелли.
— И потом, этот вариант всегда под рукой. — Ложкин лепит второй снежок. Он падает еще дальше первого. — А пока я недостаточно пуст. Туда не стоит тащить столько барахла.
— Хватит ерунду молоть. Дай-ка лучше денег в долг, — сказал Виталик.
— Не видать тебе просветления. Ты же не для себя просишь — по морде видно... Небось умная Уна сбежала с кассой, а тебе Агасфера нечем кормить? Делать тебе нечего. Плюнь ты на этих убогих. Берешь взаймы под свое имя деньги, кормишь тусню, а они об тебя ноги вытирают. Какая сложная форма мазохизма.