Индейцы взвыли от восторга.
– Вставай, трус! – Жесткий удар по ребрам привел обеспамятевшего неудачника в чувство. Голова шумела, как водопад. – Вставай и дерись!
С трудом поднявшись на ноги, Сладкий Язык сплюнул на траву тягучую, с солоноватым привкусом крови слюну.
– Иди ко мне, сладкоголосый, я обрею твой скальп! – Двухметровый воин со следами от когтей на могучей груди радостно ощерился гнилыми пеньками зубов. Подняв руки вверх, он издал воинственный вопль.
– Под мышками у себя побрей, обезьяна немытая!
Мотыльком порхнув между пальцами, тяжелый нож уютно улегся в ладони. Привычным обратным хватом.
– Повтори! – Устрашающий рык Грозы Медведей спугнул ленивых ворон, наблюдавших за зрелищем. – Повтори, и я отрежу твой язык и скормлю его гиенам!
Сладкий Язык не стал повторять. Зачем? Скользнув вперед, он уклонился от встречного удара, подрубил опорную ногу и картинно-небрежно чиркнул острым лезвием по сонной артерии.
Иппон[47]
.В наступившей тишине – лишь вездесущие сверчки беззаботно трещали в траве – молодой индеец неторопливо подошел к лошади, поправил подпругу и ловким движением взлетел в седло. Во всем племени только он пользовался седлом – подарком погибшего отца.
– Пока, девчонки! – Воздушный поцелуй румянцем лег на татуированные щечки взволнованных красавиц. – Не поминайте лихом… – Серые глаза осветились прощальной улыбкой. – Будете проездом в наших краях – заходите в гости. Матушка будет рада.
Адреса он, как водится, не оставил.
Краснокожая матушка, испуганно прижав ладошки к вискам, слабо улыбнулась вослед исчезнувшему сыну.
Бывший горький пьяница, ловелас и – когда-то, очень давно, уже и не упомнить – блестящий режиссер столичного театра, а ныне благочинный помещик захолустного уезда Василий Тертышный был вне себя от ярости. Причина временного умопомрачения была банальна и проста: через час-другой начнут съезжаться гости, но, как это издревле принято на Руси, еще ничего не готово к торжественному приему.
Подгорел, покрылся несъедобной корочкой молочный поросенок, сутки отмокавший в кислой простокваше. Кадушка с огурцами, извлеченная на свет из дальнего погреба, цвела мохнатой плесенью и разносила по всей округе удушливое зловоние. Бочонок десятилетнего вина (говорила бабка: не жалей молочка домовому!) на пробу оказался обычным прогоркшим уксусом. Но самое главное, бесследно пропал занавес!
Ладно бы занавес – это еще полбеды, но пропала и эта бестолочь Юлька. Роль ей досталась не главная, но и не была второстепенной. Иноземная принцесса. Красавица без реплик.
Хватало с избытком в имении пышнотелых, румяных, густобровых молодух. Кровь с молоком, иначе не скажешь. А изюминка была всего одна. И прекрасна нездешней красотой. Дочь наложницы-гречанки и вельможного сановника из Петербурга.
Черноволоса, смугла и с бездонно-синим взором наивных детских глаз. Тонка в кости, стройна и скорбна умом. Десяток фраз – и те с трудом поймешь. Продать бы ее – и цену дают не скупясь! – но кем он будет любоваться унылыми зимними вечерами? Дворовыми крестьянскими девками? Не для его утонченной души, чьим творениям рукоплескала сама государыня Елизавета.
Василий Тертышный тяжело вздохнул: любоваться – это все, что теперь ему осталось. Буйная молодость и бесчисленные связи привели к закономерному концу. И слава российского Казановы осталась далеко позади.
– Горе мне, о горе! – немыслимо изломив руки, патетически воскликнул режиссер.
Небеса молчали. Премьера спектакля в постановке крепостного театра была на грани провала.
– О, боги Олимпа, явите чудо! – несчетный раз взмолился помещик. Из какой оперы была сия цитата, Василий Тертышный уже и не помнил. Но чудо явилось. Оно было в малиновой рубахе навыпуск, опоясанной расшитым поясом, в зеленых штанах и начищенных до блеска сапогах. Чудо звалось по новой моде «мажордом», но куда охотней откликалось на менее затейливое «Архип».
– Нашел, барин! – радостно выдохнул доморощенный мажордом, едва не споткнувшись о порог светелки. – Она в конюшне спит!
– Спи-ит?! – с угрозой протянул режиссер и зарычал: – Запорю! Вожжами!
– Ее удар хватил, барин, – вступился за увечную сердобольный Архип. – Шла себе, шла и… хлопнулась оземь. Не иначе голову напекло. Жара, чай, несусветная вторую седмицу стоит. Холоп из псарни вылил на нее бадью колодезную, она и пришла в себя. Да, видать, не совсем. Побрела куда глаза глядят… вот и забрела.
– Ладно! – смилостивился помещик. – Посидит денек-другой на воде… – Чуть подумав, добродушно добавил: – Хлеба черствого корочку будешь давать перед сном… авось поумнеет.
– Это вряд ли, Василь Михалыч, – насупился Архип.
– На все воля Божья, – наставительно произнес режиссер и махнул рукой. – Веди, показывай пропажу.
В полутемном углу на копешке свежескошенного пахучего сена, свернувшись в клубок, безмятежно спала прима местного театра. Спала, закутавшись в пропавший занавес из красного бархата.
– Ах ты!.. – От возмущения у режиссера перехватило дыхание, и он судорожно принялся шарить рукой по стене в поисках вожжей. – Ты глянь, что она творит!