– Да, понял задним числом. Ты в это веришь?
– Верь не верь, но такого не заслуживает никто, – резко отвечаю я. – Это я знаю точно. Ты прекрасен.
Я выхожу. Я вымещаю свою ярость на чайнике и столовых приборах. Персонал больницы слышит, как я завариваю чай. Весь гребаный Лондон слышит, как я завариваю чай. Я вываливаю на тарелку кучу печенья, которого мне даже не хочется, и возвращаюсь в палату.
– Как у тебя с аппетитом? – спрашиваю я.
– Сейчас не очень.
– Тогда это мне. – Я сажусь и ставлю тарелку с шоколадным печеньем себе на колени.
– Растолстеешь, – говорит он.
Я уже растолстел. Я задираю джемпер.
– Вот этого вчера не было, – говорю я. – Само приползло. Без приглашения.
Он смеется.
– Ты когда-нибудь был влюблен? – спрашивает он.
Я закатываю глаза и тут же об этом жалею.
– А я нет, – говорит он. – И мне жаль.
– Любовь сильно переоценена, – говорю я, набивая рот. Я ем в тишине, запихиваю печенье в рот и ем, потому что знаю: я что-то сделал не так.
– Не смей, – говорит он.
– Чего не сметь?
– Не притворяйся, что все это ничего не стоит. Все то, чего мне не суждено испытать. Ты все портишь. Жаль, что, по-твоему, любовь переоценена. Я, блин, был бы счастлив, если бы успел кого-нибудь полюбить.
Я встаю. Мне стыдно и хочется оказаться подальше отсюда. Жалкое создание в джемпере, усыпанном крошками от печенья.
– Можешь идти. – Он отворачивается к стене. – И закрой за собой дверь.
Я повинуюсь. Возвращаюсь в палату к Дж. Я хочу, чтобы он меня утешил, но он спит. Он умирает. Я все порчу. Я ухожу.
Я дома. Открываю окна, и холодный лондонский воздух врывается в квартиру, неся с собой неизменный вой сирен и шум машин. Я привык к этим звукам и полюбил их. На всех поверхностях горят свечи, и меня окружает аромат тубероз. Иногда этот благоуханный туман помогает забыть про больницы. Очень редко, когда я с бокалом в руке прохожу мимо огонька, его красота лечит мою душу. Я не хочу, чтобы все это определяло, кто я. Когда-то мы были неизмеримо больше всего этого.
Я наливаю себе вина. И думаю про Криса и про то, как я себя вел с ним. Я слишком стараюсь, чтобы меня любили. Всегда старался. Стараюсь уменьшить чужую боль. Очень стараюсь, потому что я не в силах взглянуть в лицо собственной боли.
Я сижу на балконе, завернувшись в одеяло. Мне холодно, но холод – это хорошо, потому что в больнице всегда натоплено. На коленях у меня фотография. Мы с Эллисом в баре в Сан-Рафаэле в 1969 году, пьем пастис. Нам по девятнадцать лет. Я помню, как фотограф по ночам обходил бары и раздавал свои визитные карточки. Назавтра можно было прийти к нему в студию и посмотреть на фото, и я пошел. Эллис решил, что это какое-то мошенничество, так что я пошел один. Я увидел это фото, едва войдя в студию, – взгляд сам притянулся к тому месту, где оно было пришпилено среди десятков других. Смотреть на него – мучение: так мы были прекрасны.
Загорелые лица и бретонские полосатые майки. Мы уже пробыли во Франции пять дней и чувствовали себя как дома. По вечерам мы ходили в один и тот же бар на пляже. Ветхая хижина, в которой днем торговали сэндвичами, а по ночам – мечтами. Во всяком случае, я так говорил. Эллиса передергивало, но я знал, что на самом деле эти слова ему нравятся. Про мечты. Любому понравились бы.
В момент, запечатленный на фотографии, мы говорим: «Salut! Salut!»[18]
– и чокаемся, и разносится запах аниса, сладкий, манящий. «Эй!» – кричит кто-то, и мы поворачиваемся на звук. Вспышка! На миг мы слепнем, пятимся к стойке бара. Щуримся. Мне в руку пихают визитную карточку. «Demain, oui?»[19] – говорит фотограф. «Merci»[20], – улыбаюсь я. «Это мошенничество!» – шипит мне на ухо Эллис. «Сам ты мошенничество», – говорю я.Запах осьминога, жаренного на гриле, выманил нас на террасу, где пол был покрыт рогожными циновками, за которыми начинался песок. Мы стояли, глядя на неподвижное черное море – оно сливалось с ночью так, что границы не разглядеть. Грациозно кивали фонари на мачтах рыбацких лодок, и пела Франсуаза Арди: «Tous Les Garçons et Les Filles»[21]
. Я закурил и почувствовал себя героем фильма. Воздух словно искрил.Помню, однажды я рассказал об этом Энни, а Эллис вообще ничего не смог вспомнить. По временам он меня ужасно разочаровывает. Он не вспомнил ни рыбацких лодок, ни Франсуазу Арди, ни какой теплый был вечер, ни как искрил воздух…
«Искрил?» – переспросил он.
«Да», – сказал я. Искрил от предвкушения, от возбуждения. Я сказал Эллису, что, даже если он не помнит, это никак не отменяет прошлого. Все драгоценные моменты жизни где-то существуют.
«Я думаю, его смущает слово „драгоценные“», – сказала Энни.
«Возможно», – сказал я, глядя на Эллиса.
Я подливаю себе вина и встаю. Смотрю на силуэт города и думаю, что Лондон удивительно прекрасен. По улице едет машина с открытыми окнами, из которых несется музыка – Дэвид Боуи, «Starman»[22]
. Машина уезжает, и ночь затихает, погружаясь в молчание.