Читаем Сан-Ремо-Драйв полностью

«Не было сил сказать тебе, миленький. Не огорчайся. Не сердись. Помни: еще только пять дней».

Ни подписи, ни привета.

Мать внесла суп. Разложила салат. Я ел и со своего места — она посадила меня во главе стола — невольно оглядывал столовую, заглядывал в прихожую и в большую комнату с черным блестящим Стейнвеем, зеленым ковром и портретом Лотты над камином.

— Чего-то не хватает!

— Я знаю! Я скажу! Елки! Рождей-ственской елки.

Если подумать, это тоже было семейным обычаем — громадная елка с пятиконечной звездой под потолком. Мы украшали ее гирляндами из воздушной кукурузы, красными, зелеными и серебряными шарами, а Барти закидывал на верхние ветки канитель. Коробки с подарками громоздились под ней, как ледяные обломки, разваленные ледоколом. Мы с Бартоном, обуянные алчностью, плясали вокруг. Но прикоснуться к ним было нельзя, пока по лестнице, в заветный час — 9 вечера — не спускались к нам Норман и Лотта. Но и тогда нельзя было даже дернуть за ленточку на упаковке, покуда Артур и Мэри не распакуют аккуратно свои коробки — со свитером, меховой накидкой или серым норковым жакетом для нее, а для него — однажды, по крайней мере — фляжкой из чистого серебра. И теперь уже мы с Барти набрасывались на подарки: футбольный мяч, гироскоп, перчатка первого бейсмена, «Айвенго», «Парень из Томкинсвилла», Слинки [51], игра «Лабиринт», мешочек со стеклянными шариками, нож.

Лотта сказала:

— Тебя не было, Ричард, у меня не хватило духу. Такая морока. И расход. И я всегда чувствовала себя виноватой. Помнишь, когда приезжал дедушка Герман? Он не мог скрыть огорчения. Все-таки мы евреи. Чем больше я узнаю о том, что происходило во время войны, тем больше чувствую свою принадлежность к нашей собственной традиции. Прости, Бартон, это не значит, что мы не восхищаемся свами и его образом жизни.

Она вышла в кухню. Пока она несла блюдо с жареной курицей, я достал подарки.

— На, Барти. С Ханукой, с Рождеством и всем прочим.

Он открыл коробку. У него задрожал подбородок. На одном глазу навернулась слеза.

— Барти? Почему ты плачешь? Она тебе не нравится?

Лотта дернула меня за рукав.

— Это не дозволено, — шепнула она. — Он последователь Прабхавананды. И пить ему нельзя. Он должен блюсти… у них это называется — телесную чистоту.

Барти прижал к глазу салфетку.

— Красивая. Красивая трубка.

Для Лотты тоже был подарок. Второй концерт Рахманинова с Уильямом Стейнбергом и Уильямом Кейпеллом на «долгоиграющей» пластинке, недавнем изобретении фирмы «Ар-си-эй-Виктор». Лотта сказала:

— Правда, ведь так приятнее, чем сидеть под елкой? Я бы неделями собирала иголки.

— Поставить ее? — спросил я.

— Это было бы чудесно, — ответила она, взрезая курицу. — Будем есть и слушать.

Я подошел к бару в большой комнате и открыл дверцы, за которыми стоял «Кейпхарт». Положил пластинку на держатель; длинные руки машины взяли ее и, как паук свою дичь, повернули, прежде чем посадить на шпиндель. Но музыка заиграла с двойной скоростью.

— Что за звуки? — крикнула из столовой Лотта.

Спешно сняв свой подарок, я поставил сонату Шуберта — семь пластинок, которые «Кейпхарт» мог крутить полчаса — и вернулся к столу. По дороге я увидел на рояле фотографию Эдлая Стивенсона [52]в обнимку с моей матерью. Я принес ее в столовую.

— А, это? — Лотта засмеялась. — Его привезли Зиффрины по дороге на благотворительный ужин у Грегори Пека. Вскоре после твоего отъезда в колледж. По-моему, ему было стыдно, что он не заехал во время своей первой кампании. Как будто Норман и после смерти значился в черном списке. Я не виню его. Наоборот, рада, что у него хватило смелости заглянуть в этот раз. Он остановил весь кортеж перед домом.

— Ну да, — сказал я, — знал, что у него — ни единого шанса победить этого тупицу, с которым нам жить еще четыре года.

— Ты правда становишься циником. Он хотел загладить неловкость. Он знал, сколько Норман сделал для него при жизни.

— Он обратно приехал, — сказал Барти. — После Пык-Пек-Пука. Я его видел. Я его слышал. Всю ночь с Лоттой.

— Из-за тумана, — объяснила мать. — Его рейс отменили. Мы провели с ним три дня.

При свете фальшивых свеч люстры я увидел, что она краснеет. И не сдержался.

— Старичок Эдлай. Значит, не зря ходят слухи. Я думал, у него кишка тонка.

— Не говори глупостей, — сказала Лотта. — Можешь схлопотать по лицу.

— Ты в Веке Кали. — Это вмешался Бартон. — Кроме секса, не знаешь других удовольствий.

— Кончай, Барти, ладно? Ты в этом не смыслишь.

Он положил нож. Положил вилку.

— Я смыслю! Я знаю про конверт у тебя в кармане. Я знаю про тебя и Мэдлин. Ты хочешь предаться. Разбудить спящую змею кундалини [53]. Ну, понял — засунуть.

— Господи, этому тебя учат в храме? А что же стало с телесной чистотой?

Ответная улыбка была печальной и ласковой.

— Непросветленному эта чистота не дана. Раньше всего ты должен понять, что истинное соединение не между низкими материями, а между Шивой и Шакти, космическим сознанием и космической энергией.

— Ладно. Понял. Передай масло.

Будда снова улыбнулся.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже