Однако с годами голубые глаза Алика все чаще оборачивались внутрь собственного мира, и он становился загадочным. Вдруг принесет журнал «Польша», на обложке — печальное лицо мальчика за стеклом, по которому стекают капли дождя. Там, внутри, говорит он Виталику, есть название этой фотографии. Может, догадаешься? Виталик напрягся. Подвох? Мрачно задумался. Дождь. Мальчик грустный. Что уж так его огорчило — подумаешь, дождь пошел. И Алик, выждав паузу: «Стасик опять не пойдет гулять». А потом успокаивает: «Я бы тоже не догадался. Но здорово, правда?»
Или сообщит о высказывании Блока в том смысле, что стихи ему сочинять не следует (не след, говаривала Нюся): слишком он это умеет, а их надобно писать трудно. Из души выскребывать строки, а не ловить словно бабочек… Вот и Ходасевич про Георгия Иванова говорил — поэтом тот станет, только если случится с ним беда, катастрофа житейская. Но как же! — возражал Виталик. — А это:
Хорошо-то как, Господи.
Со временем Алик стал кормить его Пастернаком. «Милый мертвый фартук и висок пульсирующий, спи, царица Спарты, рано еще, сыро еще». Завороженный, Виталик все же протестовал: «Ну ладно, согласен, чудо, но почему фартук? Откуда фартук? Зачем фартук?» Алик молчал и сострадательно улыбался.
С такой же улыбкой он мог заметить, лежа на песчаном алупкинском пляже и глядя на загорелых парней в шлюпках: «Ну не странно ли — измени одну букву, и ты превратишь спасателя в Спасителя?»
Такие просветления в друзьях Виталика восхищали. Преодолев не самые привлекательные стороны своей натуры, в эти мгновения он им не завидовал — просто недоумевал. Одно дело — внезапное озарение в человеке известном: скажем, «Чардаш» Витторио Монти, который написал хренову тучу сочинений, а помнят все только этот «Чардаш». Ну ладно, Монти — он все же Монти, а Толик Фомин (да, да, мотоциклист с искрами) ни с того ни с сего написал: «Врасплох застигнутый подсвечник метнулся тенью по сукну, в стакане вздрогнул и вздохнул последний из лесу подснежник».
Сам он тихо радовался своим мелким находкам, забавным строчкам и созвучиям, то и дело забредавшим в голову, — авось, думал, пригодится, в стишок ляжет. И жили в палатках лихие пилотки, томились по ласкам, скучали без водки. Копил рифмы: Восток-кино — Ростокино, она мне — анамнез, колокол — молоко лакал. А тут вдруг выяснилось, что про колокол с молоком пел Высоцкий, типичный удар со стороны классика. Виталик аж покраснел от стыда и досады.
Еще был Алик придумщиком сюжетов. Он и придумал почти все, что они с Виталиком потом, в будущей жизни, превратили в кой-какие рассказы, повести и даже один роман. Но в те времена столь серьезных задач он не ставил. Просто, жуя пряник, мог сказать: «А вот, послушай… Живут двое, один такой трепетный, интеллигентный, еврей скорее всего. А другой — бугай, уголовник, антисемит, свинья в общем… И этого, интеллигента, он всячески допекает. Ну прям сил нет. И вот как-то раз… — Тут он делает паузу — взять следующий пряник и подчеркнуть важность момента. — И вот навещает как-то интеллигент могилку мамы на Востряковском кладбище, постоял у камушка, прибрал там все, протер надпись и керамическую фотографию, сухие листья вымел, цветы — две хризантемы — положил. И тихонько возвращается. Глядь — через аллею, у свежепокрашенной ограды, на скамеечке знакомая фигура. Согнулась вся, сгорбилась, литые плечи опустились уныло, татуированные кулачища бессильно лежат на коленях, а морда красная — как всегда, но от слез. Он! Гонитель его. И вот — переглянулись они, искра меж ними проскочила…» — «Ну и?» — требовал Виталик. — «Что — ну и? Дальше сам придумывай…»
А он не мог. Ну не мог придумать ничего путного. Однажды — по привычке — выдал за свой где-то подслушанный детективный ход: жена убила мужа замороженной бараньей ногой, полиция ищет орудие убийства, а нога в это время запекается в духовке… Алик снисходительно промолчал.