Постепенно у Марка открылись прежде неведомые, но в новых условиях куда более обнадеживающие способности: он стал ходить на уборки. За это платили значительно лучше, чем за обучение игре на фортепиано. Надя смягчилась, и он уже не чувствовал себя таким виноватым перед ней, одно это многого стоило... Земля Америки, по которой он до того ступал, как ступают по хлипкой дощечке, переброшенной через бурлящий горный поток, приобрела под его ногами устойчивость, прочность. Кроме того, он вошел во вкус. Орудуя тряпкой и пылесосом, протирая стекла до абсолютной, ничем не замутненной прозрачности, полируя мебель до солнечного глянца, он добивался в своей работе такой же чистоты, как раньше — в исполнении бетховенских сонат или прелюдов Шопена. Он сделался полезным, нужным человеком. Его передавали — из дома в дом, с рук на руки. Он завел блокнот, в котором помечал адреса и время, куда и когда ему следовало явиться на уборку, как помечал когда-то (ему казалось — в далеком прошлом) даты и место своих выступлений и занятий в консерватории, музыкальном училище.
Марка начали приглашать жители респектабельных районов, обитатели домов, построенных в псевдоанглийском стиле, модном в конце прошлого века. Дома эти, угрюмые, с узкими прорезями-окнами, с множеством башенок и выступов, походили на выполненные в миниатюре замки из романов Вальтера Скотта или на старинные родовые усадьбы — излюбленное место для развертывания сюжетных коллизий Агаты Кристи. Такие дома называли здесь «старые деньги». Марк стал ходить убираться в один из них.
Дом располагался на берегу озера, между таких же угрюмых старых домов, отделенных друг от друга обширными земельными участками с зелеными лужайками, цветочными газонами, рощицами из раскидистых кленов, каштанов и вязов. Каждый раз, прежде чем свернуть с дороги и въехать во двор, Марк оглядывался на зеркально-гладкую, лучистую от солнечного сияния поверхность воды в оправе изумрудных берегов, и ему казалось, что войти в эту воду — голубую, легкую, светящуюся — все равно что взмыть в небо... Но он, подавив сожалеющий вздох, оставлял машину во дворе, именуемом бэкъ-ярдом, входил в дом, переодеваются, вынимал из стенного шкафа пылесос, коробки с мыльным порошком, баллоны с полиролью и принимался за дело.
Когда он оказался тут впервые, его удивило, что дверь ему открыл не ухоженный, румянощекий, серебристоголовый американец, а сутуловатый старик с мятым, морщинистым лицом, с кипой на маленькой, втянутой в плечи головке, в балахонистом, чуть не до пола халате, наброшенном поверх пижамы.
— Вы от Циленьки? — проговорил он тусклым, расслабленным голосом. — Прошу вас, проходите, дружочек... Очень, очень рад встретить в этих местах соотечественника...
— И я тоже, — поддакнул Марк.
Он уже, незаметно для себя, привык поддакивать, привык, что на него смотрят, как на вещь, которую намереваются купить — оценивающим, ощупывающим взглядом, точь-в-точь как смотрел на него сейчас этот старик.
— Очень, очень рад... — повторил тот, улыбаясь и, как представилось Марку, довольный осмотром. — Будем знакомы...
Он протянул Марку руку и, выдержав паузу, проговорил, отчетливо и со значением произнося каждое слово:
— Борух Гороховский...
Он слегка откинулся назад, расправил плечи и посмотрел выжидающе, сверху вниз — на Марка. Но так как Марк внешне ничем на его слова не отреагировал, он добавил:
— Можете называть меня просто Борух... Ведь мы в Америке...
Рука у него была небольшой, пухлой, но цепкой, рукопожатие крепким, и Марк подумал, что в его облике, в согбенных плечах и слабом голосе есть что-то напускное.