Конечно, после того зачета мы с А. П. общались не то чтобы очень часто, но и не мало: в 1980-х – по делам «Литературного обозрения», где он иногда печатался (реже, чем хотелось бы; но там появился очерк «Спрашиваю Шкловского», с которого начался замечательный цикл чудаковских портретов его великих собеседников), а в пору «зрелой перестройки» стал членом редакционной коллегии; на Тыняновских чтениях (раз в два года; я туда впервые попал в 1986-м); на других ученых и литераторских сборищах; в последние годы – и в доме (чаще – на даче) Чудаковых. Конечно, я чувствовал расположение Александра Павловича. Конечно, фамилия у меня маркированная (в школе говорили: «клички не надо»), а потому могла запасть в памяти и потом вновь «соединиться» со мной. И все равно, услышав реплику А. П. и его добрый громкий смех, я был больше чем изумлен. Хотя, на самом деле, изумляться тут нечему: дело не во мне – просто Чудакову были по-настоящему интересны разные люди.
Он уважал людей. Замечательные воспоминания о Шкловском, Бонди, Виноградове выросли из тех записей, что А. П. делал сразу после бесед или лекций. И можно уверенно предположить, что фиксировал Чудаков не только «разговоры великих». А я вот дневников не вел (и не веду). А лекции если и конспектировал, то скверно (и конспектов не хранил). Вот и не могу подробно рассказать о чудаковском спецкурсе – даже не знаю точно, когда именно его слушал. Может, на втором курсе, а может – на третьем. То есть либо в 1975/76 учебном году, либо в 1976/77-м. Почему так? Что я – не понимал масштаба тех людей, с которыми был счастлив общаться? А среди них были (называю только ушедших) Эмма Григорьевна Герштейн, Зара Григорьевна Минц, Юрий Михайлович Лотман, Семен Израилевич Липкин, Юрий Владимирович Давыдов, Вадим Эразмович Вацуро, Натан Яковлевич Эйдельман, Андрей Григорьевич Тартаковский?.. Понимал, совсем уж дураком не был. И неповторимые достоинства многих иных людей – в том числе своих ровесников да и более молодых – тоже ощущал (ощущаю). На «идеальную» память рассчитывал? Тоже нет. И добро бы дело сводилось к моему личному разгильдяйству. Всякое непроверенное обобщение рискованно, но и смутные наши чувства возникают не просто так. Почему-то кажется, что мало кто из моих сверстников и тех, кто моложе, ведет дневники. (А круг моего общения, о котором только и берусь строить гипотезы, почти сплошь гуманитарии, коим собирать и хранить свидетельства, вроде бы, предназначено. Расцветший ныне сетевой «Живой журнал» с его установкой на мгновенную публичность – феномен, по моему разумению, совсем иного рода.)
Не знаю (интересно было бы узнать), на каком поколении и в какой момент дневниковая традиция оказалась потесненной. Для А. П., как и для многих его ровесников и тех, кто старше, она была совершенно живой. Не дневники, так письма, в которых «деловые» и «интимные» мотивы неотделимы от фиксации неостановимой и непредсказуемой истории. Давид Самойлов оставил нам свои «Памятные записки», хотя, видимо, не вполне завершил этот замысел, – основой их были поденные записи, ныне тоже опубликованные. Натан Эйдельман не успел выстроить книгу, о которой мечтал, – какой-то намек на ее возможные контуры мы можем вычитать в его дневниках.
Почти убежден, что Владимир Рецептер, работая над замечательным (и, увы, недооцененным критикой и публикой) мемуарным романом (его полная версия недавно выпущена «Вагриусом» под названием «Жизнь и приключения артистов БДТ»), опирался на давние записи. Но даже если в данном случае я ошибаюсь, даже если иные из ныне являющихся на свет достойных и глубоких русских книг о второй половине ХХ века написаны только по памяти, дела это не меняет. Кажется, сама память была другой, если угодно – «дневниковой», сопряженной с твердым сознанием твоей (сегодня – участника событий, собеседника тех, коему предначертано уйти раньше, чем тебе; годы спустя – мемуариста)