Принято считать, что единственное стихотворение погубило Мандельштама. Можно, конечно, пойти на костер и за единственное, если оно стало итогом жизни, невероятным последним взлётом. Но обличительный стих, как и хвалебный — также невысокой пробы, здесь также не нужно быть Мандельштамом, чтобы написать его, в нем нет ни одного слова из тех, что знал только он один.
Но вот поступок — да, жертвенный! Тут нужно быть именно Мандельштамом, никто бы более не посмел.
Думать, что единственная, лишь однажды, несдержанность чувств привела его на эшафот — слишком прискорбно и несправедливо. Это упрощает и принижает поэта, низводит его до нечаянного литературного озорника.
Да, судили за стихотворение, но он шел к нему давно и напрямик, и на пути мог сложить голову гораздо раньше. Когда, например, в 1918 году схватился с Блюмкиным и, спасая от расправы незнакомого ему искусствоведа, отправился с Ларисой Рейснер к Дзержинскому. Или когда в 1928-м, случайно узнав о предстоящем расстреле пятерых стариков — банковских служащих, метался по Москве, требуя отмены приговора. Явился к Бухарину. Приговор, в конце концов, отменили, и Николай Иванович счел долгом известить об этом поэта телеграммой в Ялту.
Что касается собственно стихов, то были и другие, за которые грозила кара, многие из них пришлось тщательно прятать, некоторые в итоге бесследно затерялись. Стихотворение «Ленинград», написанное в декабре 1930 года, по чьему-то головотяпству напечатала «Литературная газета». Уже тогда Мандельштаму пригрозили арестом.
И антисталинские строки — не единственные. Куда опаснее эти, из «Четвертой прозы», до сих пор забытой, неуслышанной.
«Все произведения мировой литературы я делю на разрешенные и написанные без разрешения. Первые — это мразь, вторые — ворованный воздух. Писателям, которые пишут заранее разрешенные вещи, я хочу плевать в лицо, хочу бить их палкой по голове и всех посадить за стол в Доме Герцена, поставив перед каждым стакан полицейского чаю…
Этим писателям я запретил бы вступать в брак и иметь детей. Как могут они иметь детей — ведь дети должны за нас продолжить, за нас главнейшее досказать — в то время как отцы запроданы рябому черту на три поколения вперед».
Дата написания — где-то 1930 — 1931 годы.
Антисталинского стихотворения не могло не быть.
Он еще слишком долго жил, этот независимый человек, он должен был погибнуть гораздо раньше.
— Вы сами себя берёте за руку и ведёте на казнь,— сказал ему Маркиш.
С наступлением 1937 года возможности уцелеть не осталось. Уже душили страну доносы, уже в полном ходу были коллективные проклятия собратьев по перу, резолюции — «единогласно». Что говорить о чуждом и чужом Мандельштаме, когда топили в крови своих. В тюрьме, не выдержав мучений, погиб поэт Авенир Ноздрин — ПЕРВЫЙ председатель ПЕРВОГО в России Совета рабочих депутатов в 1905 году. На Колыме, в лагпункте Атка умер от голода поэт Василий Князев, который написал строки, так нравившиеся Ильичу: «Никогда, никогда, никогда, никогда коммунары не будут рабами!»
«…Ордер № 2817. Выдан 30 апреля 1938 г. Сержанту Главного Управления Государственной Безопасности НКВД Илюшкину на производство Ареста и обыска Мандельштама Осипа Эмильевича, Зам Наркома Внутренних Дел СССР М. Фриновский».
Жизнь подошла к логическому концу.
После воронежской ссылки Мандельштам пытался зацепиться за Москву. Он пришел к генеральному секретарю Союза писателей СССР Владимиру Ставскому, тот был занят и не принял поэта. Из Союза Мандельштам отправился в Литфонд, и там, на лестнице, с ним случился приступ стенокардии. Вызвали «скорую». Потом, позже из подмосковных прибежищ, из Калининской области — отовсюду, где поэт находил себе временный приют, он наезжал, в Москву и пытался попасть на прием к Ставскому.
Да, не принял. Но ведь и не отмахнулся в конце концов. Ставский адресовал Мандельштама своему заместителю Лахути. Тот, приветливый и внимательный, старался хоть что-то сделать для опального поэта, даже оформил ему командировку от Союза на Беломорканал, умоляя написать про великую стройку. Лахути хотел организовать творческий вечер поэта. Не удалось.
Осип Эмильевич и сам понимал небеспредельность писательской власти и ничего утешительного не ждал. Еще давно, в июне 1937-го, он писал: