Все засмеялись, а я снова отвернулся к стене. Было ещё очень рано и хотелось спать.
Конфет ещё долго не было. Были карточки, хлеб по ним. Но было уже легче. Распахивались понемногу окна навстречу первым послевоенным радостям — возвращались домой фронтовики. То в одном, то в другом доме вспыхивал праздник.
Первым послевоенным летом мы с матерью уезжали из Умбы. Было жаль всех знакомых. Вдруг показалось, что без меня Витьку могут посадить в тюрьму, как и старшего брата. Перед отъездом я открыл копилку, достал все свои сбережения — несколько медяков — и вызвал на улицу Витьку.
— Хочешь денег?
— Давай, — сказал он и протянул грязную, худую руку с растопыренными пальцами.
— Только… ты не воруй больше. Ладно?
— Давай, — с готовностью повторил он.
Провожать пришли все знакомые. Пришла и толстая врачиха. Седая. Муж-подводник так и не вернулся к ней.
Вспоминаю, как впервые увидел немцев. Мы ехали на поезде. За окном проплывали новгородские леса. Мать вдруг сказала:
— Смотри, вот они, немцы. Пленные.
Я на секунду замер, не решаясь сразу взглянуть на страшных чудовищ-людоедов. Но чудовищ не оказалось. На поваленном дереве сидели небритые, какие-то жалкие люди. Неужели такие вот могли принести с собой столько горя? Я смотрел на них и удивлялся, не было ни страха перед ними, ни злости, ни гнева — только удивление.
Потом я увидел, что оставили эти люди.
Старая Русса просматривалась насквозь, жизнь чуть теплилась. Потом в городе появился автобус. Город уже начал оживать, а война ещё продолжала уносить человеческие жизни. Чаще всего жертвами становились неосторожные, любопытные мальчишки. Это был удивительный случай. В соседнем четвёртом «Б» учился Валька Смирнов. Его старший брат погиб на войне. Его все время тянуло к патронам, снарядам. Он ещё собирался воевать, мстить за брата. Сначала ему оторвало пальцы на левой руке. Потом ему оторвало руку. Судьба миловала его, долго щадила, как бы предупреждала, подсказывала: брось, война кончилась, не об этом теперь нужно думать. Его нашли мёртвого в поле, за городом. Рядом расплылось чёрное пятно от разорвавшейся гранаты.
Шёл уже 1950 год, а мне все казалось, что война окончилась только вчера.
Позже, много позже я понял, как бесконечны и цепки метастазы войны. Уже где-то в начале шестидесятых годов я оказался в одной из больниц Новгорода. Рядом со мной лежал полковник, большой, грузный с необыкновенно мощной, во всю ширину кровати грудью. Никак не верилось, что в такой необъятной груди может быть больное сердце. Но это было так, он все время неподвижно лежал на спине.
— Война, все она виновата…— вздыхал он.
Я не совсем понимал. Если уж в войну больное сердце выдюжило, то теперь…
— Понимаешь, — говорил он, — в войну каждый считал, что он — последний, заменить его некому. И сражались даже те, кто в другое время не смог бы двигаться. На голых нервах держались… От ленинградской блокады и сейчас умирают и ещё долго будут умирать…
В нашей шестиместной палате лежал ещё один бывший фронтовик. Возраст его трудно было определить, потому что весь он был какой-то ненормальный, почти все время улыбался. Звали его Николка.
Когда дежурила медсестра Лида, красавица с глубокими карими глазами, Николка улыбался больше, чем всегда. Больные подшучивали: «Ну что, жених, скоро на свадьбе гулять будем?» В каждое её дежурство Николка с раннего утра ждал её у дверей. Когда она вечером уходила, он, улыбаясь, тоже семенил за ней до дверей.
Глупый был Николка, шут, а вот уколы Лиде разрешал делать только в руку. В другие места не давал, стеснялся.
Однажды медсестра на работу не пришла. И в следующий раз тоже её не было. В палату вошёл один из больных и сказал:
— Ну что, Николка, изменила тебе твоя Лида-то. Замуж вышла.
Николка недоверчиво заулыбался, осклабился, потом вышел в коридор.
Вернулся он через полчаса бледный, растерянный. Встал посреди палаты, и вдруг полились у него градом слезы.