Целый день он работал с Волховским, а вечером рванулся было к столу, чтобы продолжать уже свою личную работу, и почувствовал себя непривычно усталым, опустошенным. К счастью, пришел Георг Брандес. Знакомство состоялось недавно, но что-то неожиданно родственное, привычное сразу сблизило Степняка с вдумчивым, неторопливым датчанином. Слова «усталость» не было в словаре Сергея Михайловича, но, по-видимому, усталость незаметно подкрадывалась к его организму, и ему доставлял необъяснимое удовольствие разговор о предметах далеких от сегодняшнего дня. К Великой французской революции у него был непреходящий интерес. Брандес в ту пору занимался эпохой французской революции, рассказывал о своих исследованиях, о взрыве ненависти французского простонародья, без разбора влекущего на гильотину своих бывших угнетателей.
— Я читал об одном ремесленнике, жившем в те времена,— сказал он,— с ним делались нервные припадки, когда он слышал слово «кюре» или «аббат». Чуть ли не эпилептические приступы.— Он несколько смущенно посмотрел на Степняка и спросил:—Скажите, а вашими товарищами, русскими революционерами, двигала та же сила ненависти, когда они совершали свои... покушения?
Как ему трудно было найти подходящее слово! Он мог бы сказать — «преступления», «убийства», «нападения», бесцветное казенное выражение «террористические акты». Степняк оценил его деликатность и, улыбаясь, ответил:
— О. нет! Ими двигала только любовь и чувство долга.
— Любовь?
— Да, любовь к своему порабощенному народу и ошибочный метод борьбы с угнетателями.
— Вы называете его ошибочным? Вы, который...
— Который вонзил кинжал?— все так же улыбаясь, живо откликнулся Степняк. — Террор тогда казался единственной возможностью борьбы. На все другие, бескровные способы правительство отвечало виселицами и каторгой. Но мы были слишком торопливы. Дело же не в том, кто — кого. Крестьяне могут только всколыхнуть Россию, менять ее будут городские. А тогда рабочих на нашей отсталой родине было слишком мало.
Брандес слушал его с какой-то молитвенной серьезностью. Помолчав, сказал:
— Рассуждая о России, мы все забываем, что она избавилась от тягот рабства лет тридцать с небольшим. Какая же пропасть между народом и теми, кто хочет его освободить! Как вы думаете ее преодолеть? Каким методом? Что сделать, чтобы вас поняли? Может, и в самом деле — террор?
— Ну нет! Недавно я толковал с одним умным анархистом, который доказывал, что смертную казнь надо отменить на веки вечные. Я не совсем согласен. Почему нельзя отнять жизнь у того, кто отнял жизнь у десятков людей. Это не возмездие — общественная гигиена. Но палачи... Что же это за люди, профессиональные палачи? Надо думать не о тех, кого убивают, а о тех, кто убивает.
— Значит, вы полностью отрицаете террор?
— На исторической сцене вторых представлений не играют.
— И какие же будут новые методы борьбы?
— Вот об этом надо спрашивать не меня. Я не теоретик. В этих вещах у нас разбираются Плеханов, Засулич. И, мне кажется, они близки к истине.
В кабинет вошла Фанни, разговор зашел об ибсеновских «Привидениях», Степняк вздохнул облегченно. Вот ведь и на этот раз дело не обошлось без интервью.
Брандес стал прощаться и попросил Степняка написать что-нибудь его дочери. Она собирала автографы писателей.
Степняк взял альбом и, не задумываясь, написал: «Будь верна себе, и ты никогда не познаешь угрызений совести, которые составляют единственное истинное несчастье в жизни».
Степняк вызвался проводить гостя до станции Тэрхем-Грин, где проходила узкоколейка. Декабрьский вечер был не по-лондонски тих и ясен, бледные звезды светили в бледном сером небе. Ни ветерка, ни шума, ни прохожих на пустынной Вудсток-род. Расчувствовавшись в этом покое и безмятежности, Брандес спросил:
— А все-таки хорошо вам дышать английским воздухом и свободно разговаривать, не боясь, что полицейский шпик гонится за вами по пятам. Не правда ли?
— Чего бы я не дал, чтобы глотнуть хоть раз русского воздуха!
Из-за поворота показалось черное туловище паровоза, сверкнул огненный глаз. Вспомнилось, как утром Волховский рассказывал, что на суде у безмолвного Оболешева глаза горели зловещим красным светом. Брандес прощался, крепко пожимал руку и потом, стоя на пороге тамбура, еще долго махал шляпой, будто расставался надолго.
Утро было туманное. За окном не светлело, хотя он проснулся поздно. И не хотелось вставать, а надо было торопиться к Феликсу, где, наверное, уже давно ждал Шишко, чтобы окончательно составить план первого номера «Земского собора». Он потянулся, глянул в окно. Сплошная муть. А ведь кто-то любит этот лондонский воздух, пропитанный копотью, эту желтую, грязную Темзу с той же кровной преданностью, как итальянец — берега Адриатики, как сам любишь питерские белые ночи, разведенные мосты над Невой.
Пил наскоро чай стоя, одной рукой уже влезая в рукав пальто, подбадривая Фанни, огорченную счетом, присланным от мясника, напоминавшим о долге.
— Пустяки, все пустяки! Покончим с долгами. И, сдается мне, в ближайшее время.