— Эй, — грозно обратился к нему маленький мальчик, — не пой! Это не твой марш, это моего папы!
Прохожий улыбнулся. Неужели он и правда повстречал сына прославленного композитора?
Но, несмотря на сладость всенародной любви, Дунаевский познал и горечь тяжелых испытаний.
Современный зритель, посмотрев старую советскую искрометную музыкальную кинокомедию «Веселые ребята», вряд ли представит, сколько страстей когда-то бушевало вокруг этого, казалось бы, совсем невинного, аполитичного фильма.
Его и вовсе не хотели выпускать на экран, помогло только вмешательство Горького, который устроил предварительный просмотр на собственной даче, собрав самых разных представителей народа — от сельских активистов до школьников, от колхозников до писателей. Все они восторженно приняли картину, тут же влюбившись в музыку Дунаевского.
Горький помог выходу картины на большой экран, но на нее тут же обрушилась критика. Режиссер фильма рассказывал потом: «Молодежь запела песни Дунаевского. Они широко распространились по всей стране. В первомайские праздники, на октябрьских парадах песни Дунаевского звучали на улицах и площадях. Но группа теоретиков и критиков восстала против нашей работы и раздраконивала картину на страницах газет и журналов, обвиняя наш коллектив в нарушении традиций советского киноискусства. Дунаевскому пришлось выдержать большую борьбу защищая принципы своей музыки».
Каких только неприятных слов, каких нелестных эпитетов не наслушался от критиков Дунаевский. В «Литературной газете» и вовсе вышел фельетон с броским заголовком «Караул! Грабят!».
На этот раз Дунаевский был выставлен в роли коварного грабителя. Автор фельетона упорно доказывал, что музыка выдающегося композитора — якобы откровенный плагиат с зарубежной кинокартины.
На протяжении всей жизни Дунаевского мучала мысль о том, что его заслуги недооценивают. Композитор (не без основания) утверждал в одном из частных доверительных писем: «Я более чем кто-нибудь создал прочный мост между двумя крылами музыки, уничтожив ее деление на „высокую“ и „низкую“. Я, сочинитель песенок, легких вальсов, оперетт оказался передовым строителем советской культуры».
В другом письме Дунаевский откровенно признавался: «Конечно, я в известной мере тщеславен, как каждый артист. Мне хочется ласки, похвалы. И тут я констатирую с огромной болью и изумлением, что вся моя деятельность покрыта крышкой полнейшего молчания. Гроб! Рецензии о моих концертах бывают в местных газетах, и все… Вы не найдете в Москве ни одного экземпляра моих нот. Они раскуплены и… не переиздаются. Что это все обозначает, об этом можно только строить догадки».
«Больно мне, — писал композитор, — обидно было не раз. Обидно и сейчас оттого, что советская пресса ни строчкой не обмолвилась о моем юбилее. В „Правде“ помещен портрет Зинаиды Кротовой, новой абсолютной чемпионки по конькам. К портрету дан большой очерк о первенстве. Кто же ответит мне на мой горький вопрос: неужели это было важнее моего юбилея, юбилея композитора, который является „запевалой советского народа“? Что же это такое? Невоспитанность? Хамство? Сознательное и преднамеренное нежелание афишировать непомерно популярного художника? И я глотаю эту обиду, как глотал обиды много раз за последние годы. Иногда хочется все это бросить к черту, уединиться, замолчать. Но я всегда находил и теперь найду силы справиться с этой обидой. Не хочется думать о плохом, иначе жить и работать будет трудно».
Найти силы справиться с обидой и не думать о плохом помог любимый Ленинград. Обуреваемый горькими мыслями о недостаточном внимании к себе со стороны официальных властей, Дунаевский очень ждал своего юбилейного ленинградского концерта.
«Ведь это город моего подъема, моего расцвета!» — говорил он. Растроганный искренне теплым приемом, композитор благодарил зрителей.
«Слова композитора, — пишет кропотливый биограф Дунаевского, А. М. Сараева-Бондарь, — утонули в буре аплодисментов и приветственных возгласах. В бушующее море оваций вдруг — неожиданно для всех и для Дунаевского тоже (он стоял лицом к залу) — ворвалась музыка припева к „Маршу энтузиастов“ — это музыканты в единодушном порыве завершили слова Дунаевского его музыкой. А композитор, не дирижируя, растроганный, слушал, смотрел, запоминая на всю жизнь этот концерт в Большом зале Филармонии».
Он был по-настоящему счастлив в эти минуты. И чувство счастья было совершенно особенным, задевающим все струны души, не исчезающим, не рассеивающимся спустя мгновения, а тесно переплетающимся с самым сокровенным, что есть в сердце.
«…Оставшись один в гостинице, — рассказал он в одном из самых откровенных своих писем, — я плакал, то ли от счастья, от полноты успеха и трогательно-волнующего огромного впечатления, то ли от какой-то неведомой тоски по несвершенному, по невыполненным мечтам своей жизни. Жизнь идет, неумолимо отбирая месяцы и годы, беспощадно бросая тебя от торжества к обидам и недоумениям. Оттого каждое свое торжество я воспринимаю как далекий внутренний голос, зовущий куда-то вдаль, вперед, вперед».