По всей территории болшевского подмосковного дома творчества, сквозь листву зелёную, свежую, сквозь людское густое роение, прорываясь к летним, просторным, как шатёр для всех пожелавших приобщиться к искусству сегодня настоящему небесам, белели в руках киношников Игоревы работы.
Получилась, как и всегда, по наитью, сама собою, – да и к лучшему ведь, наверное, что сейчас она получилась, – персональная выставка Игорева, – и не где-нибудь в галерее городской, а здесь, на природе.
На пленэре, так ведь сказали бы о подобном явленье французы, – там сказали, в том же Париже, где бывал режиссёр Юткевич, ну а мы-то с Игорем сроду не бывали, и даже об этом здесь, в Империи проживая, как уж выйдет, не помышляли.
Посему – пусть лучше по-русски, по-простому, по-нашему: выставка – на природе, явление чуда, просто так, от щедрот его.
Комары, нежданно утроившие активность свою зловредную, вконец, обнаглев окончательно, просто заели нас.
Вечерело. Солнце давно ушло на запад – и, видимо, собиралось и вовсе скрыться с глаз людских, – на время, конечно.
Киношники, осчастливленные, все разом, сжимая в руках дарёные, всем доставшиеся, ворошиловские рисунки, постепенно, неудержимо, разбредались уже, кто куда.
Пустую папку, в которой ещё недавно лежала целая россыпь сокровищ, Игорь, внезапно почувствовав непривычную лёгкость её, прижимал к себе острым локтем.
Нос его запорожский выдался – сквозь пространство и время – вперёд.
Глаза его – тихо, задумчиво, – светились подспудным огнём.
Он сутулился – больше обычного.
Он молчал – и смотрел на закат.
Мы стояли вдвоём – посреди совершенно пустого двора.
Никого вокруг нас больше не было.
Пора было нам, пожалуй, уходить отсюда, пора.
Уже у самых ворот услышали мы исходящий откуда-то сзади, слабый, едва различимый оклик.
Просветлевший слегка, но всё же, пуще прежнего, грустный, Галич к нам тянул огорчённо ладони – мол, куда же вы, братцы, куда?
Ворошилов знак ему подал крепко сцепленными руками: всё, мол, будет в порядке с тобою, не сдавайся, воспрянь, старина!..
И мы, покинув киношный дом творчества, потащились к электричке, навстречу новым – сколько будет их? – приключениям.
Некоторая их часть началась, для нас, ещё в Болшеве.
Мы с ужасом вдруг обнаружили, что вина у нас больше нет.
Деньги – есть.
А выпивки – нет.
Но кошмар настоящий – тот факт непреложный, что до закрытия магазина пристанционного остаётся, всего-то навсего, ровно четыре минуты.
Эти вечные, ворошиловские, непростые, четыре минуты, – как с его недавним нырянием в Сокольническом пруду.
Опять – четыре минуты. Ну, разве что с крохотным хвостиком.
И мы с Ворошиловым ринулись – вперёд, скорей! – к магазину.
Напрямик, наугад, напролом.
Только бы нам успеть!
Только бы не остаться в незнакомых краях ни с чем!
И мы неистово мчались, наобум, по чутью, вперёд, не разбирая дороги.
Мы по-птичьи легко перемахивали через все, порой возникающие на пути нашем верном, заборы.
Мы срезали все, вероятные и реальные, оптом, углы.
Мы развили такую скорость, что побили наверняка все рекорды – трудно сказать, на какую конкретно дистанцию, – но был это дивный Бег, с большой, а не с маленькой буквы.
И мы в магазин – успели.
За четыре секунды ровно – вот ведь как! – до его закрытия.
Уже продавщица усталая, с ключом и замком в руках, направлялась к двери входной, собираясь её закрывать, уже хотела она гасить, как положено, свет, когда ворвались мы с разгону в тесное помещение продмага пристанционного – и потрясли её до глубины души взмыленным видом своим, да и тем ещё, что Ворошилов на бегу протягивал ей стопку рублей измятых, и была во всём его облике такая просьба глубокая – подожди, родимая, миленькая, дорогая, не закрывай! – и такое было в глазах его исступлённое, не иначе, и отчаянное желание – эх, успеть бы купить вина! – что усталая продавщица за прилавок вернулась безропотно – и безмолвно, с явным чувствием к нам, свалившимся словно с луны, к ней, сюда, успевшим явиться до закрытия магазина, с нескрываемым изумлением, только молча, слегка, покачивая то и дело, то влево, то вправо, закутанной пёстрой косынкой седеющей головой, улыбаясь задумчиво, нам, незнакомцам таинственным, выдала вожделенные эти бутылки отвратительного портвейна, ровно столько, такое количество, на которое денег хватило, и до двери нас проводила, и потом уже только, дверь на замок закрывая привычно, с одобрением, с укоризною и с приязнью искренней, вымолвила:
– Ну и герои! Надо же! Глазам своим нынче не верю. Бывают орлы такие – в наши-то времена!..
И мы, со своей добычей, дождались на тёмном, безлюдном перроне своей электрички, и долго, но всё-таки ехали в Москву, и пили вино, и смотрели, к походам привычные, в отражавшие наши лица ночные вагонные стёкла, и говорили – о чём?
Господи, да о чём говорить в дороге могли два друга, живущих искусством!