– Да пришли кое-какие строчки, пока перед урядником сиротою стоял. Поэт не может состояться без унижений.
– Поэт должен быть голодным. Наслышан.
– Зря иронизируешь. Если голод принимать в расширенном смысле, тогда это можно принять за аксиому.
– Может быть. Но когда мне хочется жрать, все мои мысли забиты поиском пищи. Любой, даже самой примитивной и грубой. Но у вас, гениев, желудки отсутствуют.
– Я о другом.
– Разумеется. Вечером растолкуешь, а пока слушай инструкцию по технике безопасности. Сейчас я тебя запру и уйду разведать обстановку, заодно узнаю, в какую каюту твою критикессу поселили. Когда отчалим, отведу тебя к ней.
– С какой стати поведешь. Я сам.
– Как тебе угодно.
– Мне удобнее одному.
– Как прикажете.
– Я надеюсь на серьезный разговор с единомышленником, а ты можешь все испортить.
– Ладно, я пошел. Если кто будет стучать, не отзывайся, замри, как мышь.
– А вторая койка чья?
– Володька из универа собирался, но у него сменились планы, он утром позвонил, и я уговорил его не сообщать Тыщенке. Так что спать валетом не придется.
Он поднялся на палубу. До отхода оставалось около часа.
Когда они познакомились, Коля уже ходил в гениях и не очень жаловал удачливых собратьев, но к нему, приехавшему из глухого леспромхоза, почему-то проникся. Потянулся к свежему человеку, потому что среди старых знакомых не осталось ни одного, с кем бы не поссорился. Может быть, надеялся обратить его в свою веру, сделать учеником, у которого можно всегда стрельнуть на бутылку. Начинал он стихами о деревне, о полях цветущего льна, сенокосах и лошадях. Интерес к сельской лирике всячески поддерживался, и Старшинов напечатал в своем альманахе большую подборку новичка. С ней он поступил в Литинститут, съездил четыре раза на сессии, наслушался умных разговоров и разочаровался. В институте. В своих ранних стихах. Выпал из ереси простоты. Стал писать непонятные и принципиально нерифмованные тексты, презирая всех, кроме Геннадия Айги. Печатать его новые творения никто не хотел. Постепенно он становился все озлобленнее и агрессивнее, особенно к тем, у кого пусть и нечасто, но издавались книжки.
В глазах Коли он был преуспевающим членом Союза писателей. Первый интерес быстро остыл, но до серьезной ссоры не дошло. Здоровались, разговаривали. Один задирался, другой снисходительно терпел петушиные наскоки. И однажды случилось оказаться в журналистской забегаловке. Он выпивал в одиночку, а Коля пришел с компанией. Голосистые и не очень трезвые, уселись за соседний стол. О чем они спорили, его не трогало, но нарастающая громкость быстро утомила. Решил допить свой портвейн и пойти прогуляться по берегу. Он уже вставал, когда в компании кто-то ударил кулаком по столешнице. Оглянулся и увидел, как собкор центральной газеты поднялся, схватил Колю за грудки, выдернул из-за стола и ударил с широким пьяным замахом. Колю развернуло, и он завалился грудью на соседний стол. Победитель стоял, покачиваясь и подняв указательный палец, объяснял собутыльникам:
– Нельзя позволять какому-то быдлу…
Он не дослушал. Шагнул к нему и ударил в красный губастый рот. Собкор упал. А он оттолкнул стул, оказавшийся под ногами, и вышел не оглядываясь. Все получилось неожиданно. Потом, сидя на лавочке возле реки, пытался понять, что же взбесило его, считавшего себя довольно-таки уравновешенным человеком. Самодовольная ухмылка на роже собкора была отвратительна, но мало ли таких рож подставляла жизнь за последние годы. Его всегда раздражала раскормленная спесь якобы умеющих жить людишек. И все-таки сильнее всего хлестануло слово. Быдло. На каких дрожжах пенится это надменное барство? Обыкновенный собкоришко. Выскочка. Приспособленец. Дешевый бездарный халтурщик, заработавший газетной проституцией большую квартиру в центре города – единственное, чем может похвастаться. Слово и обожгло, и ослепило, и вышибло все предохранители. Оттого и удар получился на удивление хлестким. Хотя последний раз он дрался в студенческие годы. Бил бездумно и тупо, но резкая боль в пальцах привела в сознание, и выходил из кафе уже осознанно, на случай продолжения драки, чтобы это позорище творилось без публики. Но следом никто не выбежал, и он побрел на берег. За Колю он не беспокоился, уверенный, что отыгрываться на нем не будут, все-таки не уличная шпана, известные в городе люди, можно сказать, уважаемые. И если уж совсем честно, то заступался он не за него, а за себя.