Я стоял у окна, молча вперясь в желтую стену, когда мимо прошла, свесив русую голову, Татьяна Михайловна. Что же есть человек? Ну, вот ты, невысокая, строгая женщина? Как там пел Риголетто, умоляя отдать ему дочь? "Ты добрее и лучше душою", -- мягче, женственней, чем Никаноровна. Что бы уж там ни говорила сестра Марья Дмитриевна ("У, змея!.."). Пусть стреноженная, опасливая, подавляющая в себе, но -- лучше. Для кого? Для своих? О, никто ведь не просит ни чуда от вас, ни участия. Но на здравый смысл, на житейский разум могли мы рассчитывать? Чем же, чем испугали тебя эти три прыщичка? Сепсис? Ну, и дай Бог, но не будет. Зачем же ты колешь? Ведь сама ж подзывала меня: "Катастрофы можно ждать в любой час". Через три дня в блокноте торопливо запишет Тамара: "19/IX 6 утра. Пишет пальчиком: мне приснилось, как будто я съела весь Елисеевский магазин". Почему же выписываешь ей пригоршнями преднизолон? Тот, который "должен вызывать аппетит"? Для чего? Ты же знаешь, что и крошки не может уж съесть. Для чего же, скажи? Потому что работаешь по "железному" Митрофанову правилу: "За направление силовой линии принимается большой палец"?
-- Я прокляну их!., я прокляну их!.. -- склонясь из окна, шептала Тамара.
И согласно кивал головой, но беспомощно отдавалось во мне: нет, не сможем. Разве выпрыгнешь из смирительной рубахи приличий.
День тянулся. Тяжелый, как прежняя ночь. А уж ночи теперешние и сравнивать не с чем. Выглянула Тамара: "Капельницу принесли. Я не дала. На вашу ответственность -- говорят. Пошли они... Саша, купи цветов, Лерочка просит. Гладиолусов". Принес, но лежишь ты к окну головой, и втолкала их мама в майонезную баночку, привязала ее бинтами к кровати, в ногах.
Мы читали по очереди. Уже шли "Капитаны". И с такой обидой, с такой болью за тебя вспоминал, как пришла эта книга в детстве ко мне. Ощущение помнил чего-то таинственного, прекрасного. "Глава первая. Письмо. За голубым раком". Нет, Каверин, нет, где вы видели, что он голубой? Только красный, твердый, горящий, жуткий. И ночами, прижимая твою головенку, придерживая на тоненькой шее, как хотелось мне временами от ненависти к нему свернуть, р-раз! -- вместе с этим, тебя убивающим, твою головенку. Так хотелось, что еле удерживался.
Сколько в мире прекрасного, и, быть может, лучшее, что создали люди -музыка. Но, терзая нам сладко душу, нас уносит она лишь на время. Только в книги дано нам уйти надолго. Окунуться в чужое, забыться. Что бы мы без вас делали, книги.
Вот... это вашей девочке, -- вошла сестра, вдвинула на тумбочку, сплошь уставленную сосудами, вечернюю порцию лекарств.
Саша, выйди, спроси ее, почему клизмы не действуют.
А чего же вы удивляетесь? -- вновь сверкнуло мне револьверной вспышкой то же знакомое удивление. -- Кто сказал, что она будет спать? Консультант? Не знаю, не знаю... -- уже отстранялась, пряча глаза, пожимая плечами. -- Мы это частенько даем. Нет, обычным детям. Как успокаивающее.
Это что же, не снотворное? -- не мог я еще поверить. -- Может, от дозы зависит? Какая у Леры?
Ноль пятнадцать, обычная. Извините... -- и, подергивая плечами, засколь
зила Юлия Александровна подальше от моих вытаращенных глаз.
Вот так... И совсем стало ясно, что нам делать. Но как?
-- Съезди к Калининой, попроси чего-нибудь. Не могу я больше видеть, не могу, ведь она задохнется!.. Еще немножечко.
Мне назначено было ровно в десять. Ровно в шесть утра вышел от вас, сел внизу, у дверей, где устроилась, прислонясь друг к дружке, семейная парочка -- допотопный стул и зеленая табуретка. Он ее отпускал -- выходила в оны годы и с нами гулять, до желтухи. Дождик лил, основательный, как судисполнитель: до нитки пересчитает. Водянисто серело, курилось парно вдалеке. Что-то сдвинулось, изменилось там. Это люди побежкой, втянув головы, замелькали кой-где. Те, что с ночи. А из дома которые -- уже с зонтиками, надломясь в поясе -- упрямо вперед. Вон и лошадь, черногривый, буланый мерин. Самый важный на всей территории, даже Тур перед ним со своим ЗИМом -- простая кобыла. Дождь дробил чечетку, с пузырями -- надолго. И спешили, лрохожие, выдавливая белые брызги, а Светлановский рынок и в непогоду жужжал. Пахло яблоками, укропом, цветами. Год назад мимо ехали на такси -- операция. Год назад после нее спрашивала, но еще с затаенной веселостью: "Папа, а какая болезнь самая страшная?" А теперь уж не спрашиваешь. Лишь, когда, прижимая тебя, плачет за твоей спиной мама, ты проводишь вслепую слабой ручонкой по ее щекам. "Гуленька!.. бедная моя Гуленька... -- плачет мама, -- как она ручками своими... ручонками меня ощупывала... слезы искала. И не спрашивала, не жаловалась".
Год я не был в этом жилом онкодоме, в этой квартире. Как в ней чисто, голо, музейно. Ни упавшей игрушки, ни заблудшей куклы, ни разбросанных тапок. С чем сравнить ребятенка? С солнцем? Пусть скромнее: с лампочкой, что врубают в темном подвале. "Учитель: Что такое рубильник? Ученик: Это такой топор". Когда вырубают.