Странно, мы об этом не говорили наедине -- словами, но слова у нас оказались одни и те же. Только я говорил другим, а Тамара мне. Потому что сказать ей там, в боксе, некому было. Лишь тебе. Молча. И решил я т о м у позвонить: даже имени его про себя не назвал. В будку влез, набрал номер. Понял он, с полулета. Он же умный, я говорил. И назначил, где встретиться. Шли мы набережной, вдоль Летнего сада. Тем неспешным прогулочным шагом, что ведет кого-то вот здесь в сумасшедше-прекрасные белые ночи. Шли два друга, а, может, приятеля, и, болтая, взобрались они незаметно на Кировский мост. Нет красивее мест в Ленинграде, нет. И глядел на расплавленный, золотой шприц Петропавловки (это мне предстояло сделать -- вот таким же), на безлюдные желтостенные берега, на взлохмаченные голубые дороги, истоптанные темнеющими волнами. И страшней ничего я не видел. Говорили спокойно. "Вы читали воспоминания Луначарской-Розенель? Вот там..." -- И больше ни слова. Лишь когда я достал бутылку импортного вина, он смущенно поблагодарил. А я извинился, что мало. Видел -- трудно ему со мной, но терпел. За что? И не было таких погребов, чтобы оплатить такое ангельское терпение. А может, и были, но тогда я не слышал о них.
Много лет спустя расскажет мне Горлов, как потчевали их винами в братской Молдавии. Их -- членов профессорско-преподавательской делегации с партийным уклоном. И в одном дегустилище поведали им, как однажды они принимали одного Чрезвычайно Высокого Гостя. Удивить хотели Того. И он подивился, но и сам удивил: "Товарищи, ваши вина хорошие, но, вы, товарищи, должны знать, что у нас там... -- показал рукою куда-то туда, на север, где работал, -- есть вина всех стран и народов".
Оставалось достать источник. Это сделала Ильина.
-- Зачем вам? -- Так, отвлечься. -- Вы не передумали? Сашенька, послушайте меня: нельзя, нельзя! Вы не сможете жить. -- Вы тоже руки не подадите? -- Ну, зачем же вы так? Вы же знаете, как я люблю Тамарочку, а теперь преклоняюсь пред ней. Но это не вы -- это горе,
ужасное горе, вместо вас говорит. Но... пройдет, а вы останетесь с этим.
Было худо в тот вечер. Так, что не до чтения нам. Но щека не болела. Что ж, выходит, Людмила права? Пришла мать.
Лина звонила мне. Сказала, что придет. Ты ее просил что-то достать. Вон она идет, будь с ней поласковее. Плохого она тебе не сделала.
Наоборот, только хорошее.
Сашечка, я все узнала. Все говорят, что ничего радикального сделать нельзя.
Кто это -- все?
Не все ли тебе равно?
Все равно, конечно... тем более, что нельзя.
А что, ты мне не веришь?
"Нет, не верю. В лучшем случае позвонила Калининой". Да и где уж ей стало заныривать в наше: закружил, завьюжил ее лепестками лилейных роз медовый месяц сентябрь. Не словами это -- отпечатком отметилось для меня. И текучий ртутный блеск глаз, и прическа соломенно свежая, только что со стерни, и, как принято на колхозном жнивье -- с васильками: с голубой заграничной подсветкой ("Это знаешь, как дорого! Я могу себе это позволить не каждый день"). Веки тоже были тонко окаймлены бирюзой.
-- Достань хоть снотворного.
Ничего обидного, вроде бы, не сказал, но пустила Лина по кремтоновым щечкам бисерные ручьи:
-- Вы слышите... он так со мной говорит... -- завсхлипывала, достала платочек, -- он думает, что мне легко.
-- А тебе-то что? -- и меня, выходит, можно было еще удивить.
-- Вы слышите!.. Св-волочь ты после этого!.. -- затряслась. -- Если хочешь знать, я переживаю больше, чем ты!..
-- Что-о?! Ты? -- но сдержался, смолчал. -- Ну, ладно, я пошел, до свиданья. -- Сашенька, почему ты так говоришь? -- вступилась за моего верного друга моя мать.
"Боже мой, доченька, ты задыхаешься, тут, тут, рядом, ты умираешь, а они сидят, выясняют, обижаются".
-- У Линочки такие неприятности...
- Какие?..
"Да погляди на нее, курица ты старая, где же твои глаза?!"
Ты ведь знаешь: с Толей. Она так переживает.
И ты!.. ты смеешь еще говорить? Мне? Сейчас, когда Лерочка... Уходите!.. Обе!.. Вы мне противны!.. -- и бегом от них.
И еще не успел напялить второй халат, как увидел: врачи. Тот ларинголог Сверчков, который "не смог" в онкологии, и другой, терапевт. Вышел. Я всегда выхожу, когда входят они. Дождался у выхода, подошел к Сверчкову. Что-то теплое, человечное шло от него, и спросил: когда? "Т-ца... не знаю...-покачал головой. -- Вы понимаете: сердце у нее работает хорошо. И оно еще долго не сдастся". Сердце, доченька, сердце! "1 июня 64г. Перед отправкой на дачу пошли к врачу. Терапевт нашел шумы в сердце. Послал к ревматологу. Откуда, откуда эта напасть? Теперь сиди и дрожи", -- кручинилась когда-то твоя мама.
Днем (рассказывала Тамара) попросила ты хлеба -- крошечку. И дала тебе с просяное зернышко. Подержала во рту (этот ротик, красногубый, упругий, наивный), что сейчас он напоминает? Подержала, помучилась и достала пальцем. Отдала маме. На мизинце.