Море оказалось не настоящим морем, а простым водохранилищем, плоским и серым. Недалеко от воды стояла большая деревня, по ее главной улице тянулись бесконечные глухие заборы. За околицей на лугах земля была твердая, как футбольное поле. Кстати, двое ворот одиноко стояли за околицей, они были окрашены поблекшей от времени белой краской. Не помню, чтобы кто-нибудь там играл. Мне объяснили, что всю траву на лугах подъели овцы. Как они смогли съесть так много травы, в голове не укладывалось, но овцы бродили везде, глупые и противные. Они выдирали желтую траву из земли, оставляя взамен черные катышки. На выгоревших полях серые овцы были видны издалека и походили на увядшие лепестки цветов, забытые на чистой льняной скатерти. Вместе с овцами на полях паслись коровы. Мелкую траву им было не ухватить, ненасытные овцы ели постоянно, медленно перемещаясь туда-сюда, тогда как коровы лежали на боку и лениво жевали жвачку, поджидали доярок, что придут в полдень их подоить. Коровы оставляли огромные лепешки, среди них росли шампиньоны, которые мы с дедом собирали. Деревенские называли их “говеники” и смотрели на нас как на сумасшедших. Меленькие крепкие шампиньоны и сыроежки с нераскрытыми шляпками шли на отварушки. Дед варил их в крепком соляном рассоле, а затем бросал туда укроп и чеснок. Стеклянная банка с отварушками всегда выставлялась на стол перед обедом. С них полагалось начинать еду. Дед накалывал на вилку круглую шляпку, любовно ее рассматривал, причмокивал губами и отправлял в рот, закатывая глаза и изображая наслаждение. Иногда добавлял: “Амброзия”, сильно раскатывая рокочущее “р”. Нектаром и амброзией питались боги Олимпа: Зевс, Посейдон, богиня Афина Паллада и мой любимый Геракл, победивший Лернейскую гидру, амазонок и страшного Критского быка.
Дед рассказывал мне по подвигу в день, а я задавал вопросы, никогда, впрочем, не ставившие его в тупик. Например, я спросил, какими были лепешки, оставляемые Критским быком? На что дед рассказал, что у них в Петропавловске (так он всегда говорил, добавляя, что имеет в виду Петропавловск-Алтайский, а не Камчатский, как будто мне это что-то говорило) лесов не было, казахи сушили коровьи лепешки на солнце и использовали вместо дров – пекли на них хлеб. На Можайском море жители топили печи обыкновенными дровами, около каждого дома лежали аккуратно сложенные поленницы, а у некоторых были даже специально построенные сараюшки, перед которыми стояли измочаленные колоды для колки поленьев. Лес был под боком, топить коровьими лепешками печи здесь никому в голову не приходило.
В первые дни нашей можайской жизни по утрам я просыпался от громких пугающих звуков. Слова “какофония” я тогда не знал, но именно она заставляла меня вскакивать с постели и, очумело мотая головой, озираться по сторонам. Звуки не исчезали, они настойчиво врывались в форточку – это заполошно переговаривались друг с другом овцы, пробегавшие трусцой по улице. Овцы стали моими врагами, я всегда просыпался с выгоном стада и уже не мог заснуть. Приходилось лежать в кровати и скучать в ожидании, пока встанут взрослые.
Скот шел волной по нашей улице к выгону на околице деревни, где его поджидали пастух с подпаском. Пастух был старый, сморщенный и очень худой. У него был длинный кнут, которым он громко щелкал, словно стрелял из пистолета. Он жил в маленькой черной избе в одно оконце недалеко от выгона, и его называли непонятным словом “бобыль”. Я почему-то решил, что это как “сирота”, только мужского рода. Наша хозяйка однажды обмолвилась, что жена пастуха, пока он был на войне, ушла с немцами. Кашлял пастух почти так же громко, как стрелял кнутом, а откашлявшись, долго сипел и тяжело дышал, в горле его что-то булькало и клокотало, словно силилось выбраться наружу, но никогда, к счастью, не выбиралось.
Как-то днем пастух зашел к нам на обед. Хозяйка дала ему супу, а он всё просил: “Налей, мать, налей, видишь, помираю”. Я подумал, что он голоден и тарелки ему мало, спрятался за печкой и стал смотреть: помрет или станет есть. Хозяйка что-то буркнула, достала из шкафчика большую бутыль, заткнутую газетной пробкой, и налила пастуху в стакан мутной жижи. Тот немедленно обхватил стакан огромной шершавой рукой и приник к нему, как я и сам делал, умирая от жажды. Он выпил почти полный стакан в несколько гигантских глотков, а я смотрел, как ходит на худом горле выпирающий кадык: так ходила вверх-вниз ржавая железяка в насосе на колхозном дворе. Она тоже дрожала и тряслась, отчего насос словно задыхался. Только насос не поглощал, а выплевывал воду, что текла по желобу в коровьи поилки.