«Неоднократно предав Столыпина и поставив его в беззащитное положение по отношению к явным и тайным врагам, „обожаемый монарх“ не нашел возможным быть на похоронах убитого, но зато нашел возможным прекратить дело о попустителях убийцам и сказал, предлагая премьерство Коковцову: „Надеюсь, что вы меня не будете заслонять, как Столыпин?“… Восьмидесятилетний Ванновский, взявший на свои трудовые плечи тяжкое дело народного просвещения в смутные годы, после ласково и любезно встреченного доклада о преобразовании средней школы получил записку о своем увольнении. Обер-прокурор синода Самарин, приехав на другой день после благосклонно принятого доклада в совете министров, прочел записку царя к Горемыкину, в которой стояло: „Я вчера забыл сказать Самарину, что он уволен. Потрудитесь ему сказать это“… Вечером того же дня, когда утром Кауфман-Туркестанский был удостоен лобзаний и приглашения к завтраку за то, что он рассказал об опасностях, грозящих России и династии, он получил увольнение от звания, дававшего ему возможность личных свиданий с государем…»
И такие примеры можно множить и множить. Царь не только не пытался — он откровенно не хотел знать, что на самом деле происходит с Россией, а от тех, кто пытался донести до него истину или просто предлагал что-то, его не устраивавшее, избавлялся, ничего не объясняя и не глядя в глаза. Анатолий Кони в 1917 году писал: «Мне думается, что искать объяснения многого, приведшего в конце концов Россию к гибели и позору, надо не в умственных способностях Николая II, а в отсутствии у него сердца».
Гурко пишет прямо противоположное: что происходила эта манера по причине душевной тонкости монарха. У царя была «в высшей степени деликатная природа, не дававшая ему возможности сказать кому-либо в лицо что-нибудь неприятное. Вследствие этого, если он признавал необходимым выразить кому-либо свое неудовольствие, то делал это неизменно через третьих лиц. Таким же образом расставался он со своими министрами, если не прибегал к письменному, т. е. заочному их о том извещению.Происходило это, как вообще у мягкосердечных людей, не решающихся причинять огорчение своему собеседнику, не от сожаления к огорчаемому, а от невозможности переделать себя и заставить перешагнуть через испытываемое при этом тяжелое чувство.