В то время мне нравились примитивисты: Мама Моузис, Ле-Дуанье… Мне сразу разъяснили, что это уже не катит. Я набрасывал краски издали, половина попадала на холст, половина — мне на туфли. Смешивал краски с гравием, пеплом, окалиной, — я такое видел у других. Вмазывал клочки ткани, осколки стекла, паклю, перламутровые пуговицы, гайки, старые зубные щетки. Мне говорили: ищи. Я вытряхивал содержимое ящиков, мусорных баков; срисовывал надписи в общественных туалетах и переносил их на холст… все не то. «Не удаляйся от предмета!.. Ты занялся литературой!» Я уже сатанел от живописи пластмассой, цементом, кирпичной крошкой, обрывками бечевок и обломками вставных челюстей. Неужели это еще называется живописью? Я уже начинал подумывать, что с равным успехом мог бы посвятить себя латинской поэзии. «Проповедь корзинщика». «Ода Синтии»… Мои картины походили на готовую обрушиться стену. Мне не удавалось их просушить. Я украдкой перечитывал Виргилия, Торо…[38]
«Комический роман». Была у меня одна знакомая, которую я иногда водил в кино. Однажды я предложил написать ее портрет. По большому счету, я просто хотел посмотреть, смогу ли я это сделать. На тот момент я больше разбирался в кирпичной кладке, мое место, скорее, было на стройке. Штукатуры нужны всегда. Портрет! Скажи на милость. Девица выпала в осадок. У нее голова шла кругом при мысли, что все это происходит с ней. Ей никогда не предлагали ничего подобного. Она пришла в такое возбуждение, будто ее пригласили представлять рецепт бананового пудинга по телевизору! В назначенный день она явилась, обвешавшись браслетами, бусами, серьгами-стекляшками, а пока она сидела, стараясь не шевелиться, — обмахивалась неким опахалом, привезенным прямо из Карачи.[39] У меня глаза на лоб лезли. Она приходила каждый раз с новыми аксессуарами. Я не показывал ей портрет. «Ну как, продвигается?» Да, продвигалось, в некотором роде. Возможно, не совсем в том направлении, как бы ей хотелось. В конце концов в один прекрасный день она не удержалась и бросилась к холсту. Палитра с кистями полетели мне в голову. Импотент, извращенец, выдумавший этот трюк, чтобы пялить на нее глаза в свое удовольствие! Эти девицы могут такое отмочить. В кино и в старом «Плимуте» ее дядюшки я не только пялил на нее глаза. Охваченная возмущением, она потеряла контроль над собой. Натурщица! Предмет обожания! Вот какой она себя представляла, и такой же должен был видеть ее я. С этим портретом она могла бы устроить себе неслыханную рекламу. Табурет, прорвав холст и разбив окно, раскололся об асфальт. Ко мне поднялся полицейский. Девица уже смылась. Персефона, так ее звали. Я ее больше не видел. И живопись тоже бросил.Но в этот раз колебаний быть не могло. Все изменится и больше никогда не будет так, как раньше. Я это понял, когда не прошло еще и часа с его появления, когда простыня еще неподвижно лежала на его груди, а если бы к его рту поднесли зеркальце, оно бы не запотело. Возможно, он не дышал, но он жил. В погружении! Я поджидал момент, когда он вдруг вынырнет на поверхность, и это случилось. Живой или мертвый, он не сдавал позиций. Все остальные сколько угодно могут сплетничать, брызгать ядовитой слюной, пока не пересохнет во рту. Пусть кидают в нас грязью, ветер швырнет ее им в лицо.
Неделей позже я уже полностью вошел в курс дела; я мог бы засесть за пишущую машинку и начать строчить. Не теряя ни секунды. Это просто, нужно было только ловить на лету эту манну небесную. Я бы мог вызвать дежурную, потребовать дополнительную дозу снотворного, попросить, чтобы меня перевели в другую палату. Но нет, я предпочел верить и слушать, убежденный в том, что он говорит правду, что иначе и быть не могло, уверенный, что в человеке может лгать все, что угодно, кроме некоей безумной истины, которая ничем ничему не обязана.
Мне еще даже не мерещился конец, тот момент, когда Жеро перестанет говорить, когда ни одного слова больше не вырвется из его груди в подтверждение или в опровержение. Мне еще и в голову не приходило, куда все это может меня завести. Как добрый дурак, я хотел бы быть писцом, телетайпом, линотипом и магнитной лентой. Это накатывало, поднималось вьюном, сыпалось большими ночными охапками. Не нужно делать громче звук, невозможно замедлить темп. Гейзер, завораживающее извержение. У меня было впечатление, будто земля трясется, разламывается под нашими кроватями, и оттуда валит смрадный дым вперемешку с пьянящими ароматами… Как подумаю, что какое-то время у меня в руках было самое сенсационное дело нашего века. Дохлое дело!.. Швейцарский лекарь прав. Какая разница. Все великие истины дохлые, со времен Софокла, и расцветали они всегда возле трупов. Не буду задерживаться на этих банальностях. Главное — быть пораженным такой истиной. Связавший нас договор возник помимо моей воли и, что совершенно точно, не по его собственной. Тут уж ничего не прибавить. Мы до сих пор в той палате, в четырех стенах.