Солнце вот-вот должно было скрыться за горизонтом Верхнего Манхэттена, и Шейн пытался его обогнать. Он уже пробежал шесть миль от своего арендованного дома в Вест-Виллидже, спустился по Вестсайдскому шоссе и обогнул морской порт на Саут-стрит. Теперь он направлялся обратно. Сначала он взял слишком агрессивный темп, слишком быстрый, но в последние десять минут или около того начал замедлять шаг. Он был на грани изнеможения. Но именно это и заставляло Шейна идти вперед, это мерцание неуверенности, угроза перегореть.
И он должен был двигаться дальше, потому что хотел попасть домой до наступления ночи. Шейн не мог выйти из квартиры дольше, чем на час. Ведь он сказал Еве, чтобы она пришла, если он ей понадобится. И с тех пор, как она, плача, убежала утром из закусочной, он ее ждал. Возможно, она не ответит и не придет, но, если вдруг она захочет поговорить, он должен быть рядом.
Это он заставил ее плакать. Он всегда так поступал, уничтожая людей, которых любил больше всего, разбивая то, что приносило ему счастье. Увидев ее в слезах, понимая, что она расстроена из-за него, он впал в панику, которая всегда была с ним, запрятана слишком глубоко, чтобы избавиться от нее навсегда. Он должен был все исправить. Нельзя допустить, чтобы они расстались вот так, после такого свидания.
Опустив подбородок, устремив взгляд вперед, он мчался по беговой дорожке Вестсайдского шоссе – слева от него лениво извивалась сверкающая река Гудзон, а за ней простирался Нью-Джерси. Стояла густая жара, приносящая вялость и безразличие. Заметно уставшие туристы разлеглись на скамейках, а на дорожке толпились едва передвигающиеся пожилые бегуны и группы мамочек с модными колясками. Все, кроме Шейна, безмятежно наслаждались жизнью.
Эгоистично ли надеяться, что Ева уделит ему еще хоть секунду времени, когда из-за него ей так плохо? Возможно. Не безрассудно ли и ребячливо с его стороны посылать весь день сообщения? Да, черт возьми. Но он слишком много раз анализировал ситуацию и не знал, что еще сделать.
«Мне вообще не следовало приезжать», – подумал Шейн, едва не столкнувшись с парой двадцати с небольшим лет, они каким-то образом бежали рядом, сцепленные общими наушниками.
Но он приехал. Устроил еще один пожар. На этот раз он останется и потушит его.
Замедлив шаг, Шейн поднял голову, чтобы посмотреть на закат. Вечернее небо окрасилось волнами цвета фуксии и лаванды, и уже не в первый раз с тех пор, как он бросил пить, его поразило, сколько жизни в окружающем мире. Он вдруг стал таким внимательным. Таким он был в детстве, до того как вогнал себя в анестезию. Тогда он чувствовал все слишком глубоко, и это не приносило ему счастья.
Однажды, стоя в очереди в кассу магазина
А змеи и вовсе приводили его в исступление. Одна мысль о них. Шейн не мог и думать о том, что эти нежные на вид рептилии изо всех сил ползают по лесу совершенно без ног. Это разбивало ему сердце! Как несправедливо их обделила судьба! Он постоянно рисовал змей с четырьмя ногами, пока ему не пришло в голову, что на самом деле он рисует ящериц.
Мир был слишком шумным для маленького мальчика Шейна. Он не знал, что учится, чтобы стать глубоко сопереживающим писателем – понимать нюансы эмоций, замечать человечность в неожиданных местах, пропуская очевидное. Он делал заметки на будущее, когда все это запишет. Каждую чертову подробность, которую разглядел. И слава богу, у него это хорошо получалось. Писательство, кроме всего прочего, помогало упорядочить хаос в его мозгу – даже если эта была потребность писать в виде всего четырех интенсивных всплесков за последние пятнадцать лет.
«Я уже думаю о своей карьере в прошедшем времени», – понял он, немного ускорив шаг.
Шейн писал книги, надеясь сгладить неровные края своей жизни. Что не совсем сработало. Если верить рецензентам, его романы могли изменить ход мыслей читателя, вызвать экзистенциальные прозрения. Но он никогда не мог достучаться до себя. На самом деле за его самыми грандиозными триумфами следовали самые грандиозные провалы. Какими бы головокружительными ни были его профессиональные вершины, Шейн просто не мог противостоять приливу, попутно сметающему его. Саморазрушение всегда было неизбежным.
Нет, если бы писательство было лекарством, последние пятнадцать лет сложились бы совсем иначе. Он протрезвел бы гораздо раньше. Возможно, выбрал бы постоянное место жительства, пустил бы корни. Вложил бы деньги в
И давно бы нашел Еву.