Расталкивая всех, протиснулся Керницкий — врач поселковой медсанчасти; он был, как всегда, в зеленой велюровой шляпе, раздражавшей меня бог весть почему. Керницкий склонился над Локтионовым, не тая отвращения, и мне захотелось стукнуть доктора по розовому крутому затылку. Следом за Керницким возник Сазонкин, он стащил с головы соломенный бриль и отчего-то перекрестился. Пришлепывая отвислыми губами, он сказал:
— Дело прошлое, все там будем, — и посмотрел на меня искоса. Мне почудилось скрытое торжество в его взгляде, я возненавидел Сазонкина — за его торжество, за то, что в конечном итоге он оказался прав, хотя правота была доказана слишком дорогой ценой, и за его расшлепанные губы, и за его идиотское присловье «дело прошлое». Я отодвинулся, а Сазонкин достал карандашик и блокнот и принялся — прямо возле покойного Локтионова — строчить акт о нарушении техники безопасности. В этом заключалось нечто кощунственное, я велел Сазонкину тотчас убраться в конторку и там сочинять акт, я взял себя в руки, начал отдавать распоряжения.
Оказалось, все уже сделано: задним умом бываем крепки. Проводка перерублена, люди подняты наверх, перфоратор отключен, клеть опущена, дверцы закрыты — словом, шахта фактически законсервирована. Грузовик ждет, чтобы отвезти Локтионова в поселок. Предупредить жену поехали на попутной и уже, наверное, предупредили. Брезент — укрыть покойного — приготовлен. Словом, сделано все, что полагается в таких случаях и по правилам техники безопасности и по человеческим обычаям.
Не хотелось, чтобы Локтионова клали на дно кузова, на жесткое и тряское дно. Выхода иного не было... И не хотелось, чтобы его везли средь белого дня через поселок, но и тут иначе не обойдешься — единственная дорога с месторождения, ее не миновать.
Я уехал вперед, приказал в конторе, что следует, и пошел домой. Валентина знала уже все — каждый в поселке знал — и не стала расспрашивать меня и предлагать обед. Я закрылся в спальне, велев, чтобы позвала, если будут звонить по срочному делу, но только по срочному и важному, не по всяким пустякам.
До вечера я провалялся на кровати, но к сумеркам обругал себя размазней и сходил в контору. Наговицын, конечно, дождался меня с бумагами на подпись, я подписал и спросил, что было за мое отсутствие, Наговицын сказал: «Ничего серьезного», и это прозвучало насмешкой — что еще серьезнее могло случиться за день.
Я вспомнил, что на шахте рядом со мной крутился этот корреспондент, и принялся соображать, когда и куда он исчез, и не мог припомнить, и не стал спрашивать Наговицына о корреспонденте — снявши голову, не плачут по волосам, пусть себе сочиняет все, что ему заблагорассудится.
Хотелось домой, но я заставил себя — у всех на виду — пойти к Локтионовым. Никогда не было для меня обязанностью заходить к людям, случись у них радость или повседневная какая-то беда, — сейчас же потребовалось усилие, чтобы заставить себя, и я заставил и пошел.
Уже стругали доски для гроба — по такой жаре надо спешить с похоронами. Доски стругали прямо у крыльца — дворов у нас нет — и сынишка Локтионова играл кудрявыми стружками, они пахли молодо и радостно, сосновые стружки, веселые и кудрявые. Я приказал плотникам сколотить еще и временный дощатый обелиск, решив, что мы сложим Локтионову памятник на вершине Мушука, сложим вечный, из глыб доломитов, — и шагнул в разверстую дверь.
Как водится в таких случаях, набежало народу, негде было протолкнуться, но меня пропустили вперед, и я остановился, не зная, что сказать, и вдруг вспомнил, достал из кармана ключ — невысветленный, новенький — и сказал вдове:
— Квартиру вам выделили. Вот.
Покойника не было здесь, его оставили пока в медчасти: здесь, на двенадцати метрах, не хватало места и живым. Я протянул ключ, и Локтионова — взяла, я подумал: сейчас швырнет мне в рожу этот ключ и будет права.
Она сказала медленно, глядя сухими, в узкой прорези, глазами:
— Спасибо вам, Дмитрий Ильич, за вашу заботу.
Боже мой, я и сейчас содрогаюсь, вспоминая ее слова!
В них не было и намека на иронию, насмешку, желание оскорбить меня, в них и в самом деле была только благодарность — а почему бы и нет, ведь Локтионова, наверное, и не ведала про ту историю с ковриками, с перчатками, а если бы и знала — не нарочно же, в самом деле, я...
Теперь я разобрался, как все получилось. Я считал Сазонкина пустомелей, словоблудом, дураком — и невольно переносил отношение к нему на дело, которым занимался Сазонкин...
Я стоял с ключом в руке, хотелось бухнуться в ноги Локтионовой — никогда не доводилось испытывать подобного желания. И я мучительно искал важные, большие, утешительные слова, понимая, что нет этих слов у людей, нет и быть не может, а Локтионова — как ее зовут, господи? — сказала:
— Уедем мы, Дмитрий Ильич. А коли не жаль — квартиру вон ему отдайте, Коновалову.
И тут я увидел Коновалова, того самого, уволенного мною вчера. Оказывается, он еще не уехал — не успел, не захотел, ждал, что я отменю приказ? Я никогда не отменяю приказов, особенно если они касаются нарушителей трудовой дисциплины.