То, что раньше мнилось убогим, но родным, теперь стало постылым и душным.
2
А ведь всё начиналось так забавно и легко, как бывает только в юности. Их поселили на одном этаже пустующей общаги местного университета. Она – студентка факультета журналистики. Он – политеха. Оба – практиканты из Москвы.
Валю ужасало всё! Пьяные дядьки на улицах городка. Пустые полки продуктовых магазинов. Лозунги и транспаранты из кумача и ветхие бараки за фасадом главных улиц. Женатый заведующий отделом городской газетёнки, слащаво приглашавший её в кафе. Она совсем не знала страны, которая начиналась за их дачей в Шишкином лесу! И Володя лишь посмеивался над страхами девушки: он вырос в Марьино, в детстве носил за поясным ремнём свинчатку, и шпана района считала его своим.
Вечерами в его комнате с кипятильником и панцирной кроватью слушали «на рёбрах» «Ролинг стоунз» и «Битлз» – проигрыватель притащили местные. В комнате Вали и её подруги пели под гитару песни Окуджавы и Визбора. Спорили про «Ивана Денисовича», Бродского, самиздат, вражеские голоса, Венгрию, Тито. Володя много знал. Декламировал на память Есенина, Блока, Ахматову, Мандельштама, Евтушенко. Говорил, что паровоз наш не туда летит, раз для таких, как он, у них винтовка. Восхищался семью несогласными на Лобном месте и их единомышленниками из Свердловска. С ним было интересно и жутко. И заперенный гусями берег пруда в вечернем парке, куда они ходили, разбитые грунтовые тротуары, унылая труба завода – всё страшное, когда Володя был рядом, не пугало, а представлялось захватывающим приключением.
В Москве после поэтической декламации в Политехе и под портвейн у друзей оба вдруг ощутили: порознь им не хватает кислорода, им порознь тяжело дышать. А затем в постели на даче её деда, испуганно притихшие – у обоих в первый раз, – по радиоточке слушали полуночный гимн страны. В пустом доме на чердаке завывал ветер, и, казалось кто-то ходит наверху. Они не включали свет, чтобы не увидели соседи.
Тогда Володя спросил:
– Валь, а твой отец, он в чём учёный?
– Не знаю. Докторская у него по целине.
– А что же он так часто делает заграницей? Засеивает им поля?
– Вернётся, сам спроси! Володь, поедем в следующем году на море? Смутил девицу: так и знай, теперь я без тебя умру!
Он снисходительно поцеловал её в макушку.
Мать уже привычно спрашивала её: «Как Володя»? Отец шутил с ним, как со своим. А на следующий год, в августе, Володя запропал. Валя не знала, что думать. И лишь через две недели отец кивнул дочери «зайди» и в кабинете сухо сообщил: «Владимир арестован»! Оглохшая от ужаса Валя слушала о годовщине танков в Праге, о «выходке» Владимира в Александровском саду: он разбросал листовки на скамейке, а глупости напечатал на их машинке. Валя смотрела на хмурое лицо отца, на то, как он большими пальцами, досадуя, оттянул подтяжки, и понимала: это конец!
В комнате изолятора Орловский узнал, кто «академик» по профессии. Тот, расстегнув пиджак, руки в карманах брюк и, отвернувшись к зарешеченному окну, сказал:
– Тебя отчислили. Отправят за сто первый километр. Это все, что я для тебя могу.
На лестнице их дома Валя прошептала: «Володя, ты же предал нас! Зачем»?
Орловский не ответил: он сам не знал, зачем?
Затем она слышала, что он уехал, едва ли не бежал со сто первого километра, что закрутило его, завертело, он «покатился» и всё, что было прежде, теперь было в другой жизни.
Орловского же сначала рвался что-то кому-то доказать. Из древней столицы опричнины с полуразвалившимся Кремлём и обмелевшей речкой Серой он тайком повёз в Тарусу опус на открытое письмо для «Политического дневника».
Кому везти? – шепнули знающие люди. Невысокий бородатый дядька прочитал. И на лавке на высоком берегу Оки, куда отправились прогуляться и обсудить, средь буйства зелени и огородов, доброжелательно объяснил, что заниматься «этим» нужно убеждено, а не из гордыни, что «обиженные» на власть, как правило, выпестованы этой властью: одни – потомки репрессированных слуг «режима»; другие – мыслящая соль земли!
– А вам, мой юный друг, простите, надо еще многому учиться. Тогда, быть может, вы сумеете трудом загладить перед «ними» свой грешок.
Орловский возвращался оскорблённый. Но знал, что дядька прав. Богема сытенько блажила на тех, кто её хорошо кормил. Для них он был чужой – Гаврош с орудием борьбы, зажатым в кулачке. А им всем подавай венец терновый. Да так, что б за него не продешевить. С того дня он презирал всю «сволочь» которая умело торговала болтовней.
За самовольную отлучку его Александровскую комнатушку обыскали. Изъяли переписку. Вручили повестку в прокуратуру. Он не стал дожидаться и удрал за Урал. Но это было бегство от себя. Властям он был не интересен. И он бы тихо загнулся, никому не нужный, если бы не злость паренька с окраины со свинчаткой за поясным ремнем.