А осенью 1964 года в Караганде состоялась декада российского искусства. Не помню, кто тогда к нам приезжал, но гостей было множество, и все именитые, широко известные, вроде поэта Роберта Рождественского, или менее известные, но куда более достойные, вроде Наума Коржавина(Манделя), который, кстати, после тюрьмы и высылки учился в карагандинском техникуме... Заключительный концерт приехавших артистов, а точнее — выступления поэтов и писателей плюс концерт происходили в здании театра. Зал был заполнен до предела, на сцене, как для торжественного собрания, вытянулся длинный, покрытый зеленым сукном стол...
Из вежливости, а может быть в порядке соблюдения формальности Бектуров и я были приглашены занять за ним места. Я поднялся на сцену одним из последних. Но когда я шел к своему месту, в зале вдруг вспыхнули аплодисменты, не умолкавшие несколько минут. Я понимал, они адресованы не мне и не моему роману. Аплодисменты, охватившие зрительный зал, были своего рода протестом и торжеством, и в тот момент я ощущал никогда больше не повторявшуюся слитность с множеством людей, соединенность в пронизавшем столько сердец порыве...
О да, оно было жалким, ничтожным, несоизмеримым с трагической историей страны, но оно, это чувство, было хотя бы в малой степени возмездием, я не могу обозначить его другим, более подходящим словом...
Глава девятая
БЕЗВРЕМЕНЬЕ
Мне отчетливо помнится этот момент. Зазвонил телефон, стоявший на холодильнике в коридорчике. Я подошел, поднял трубку. Густой баритон Миши Бродского пульсировал, рвался:
— Ты слышал?.. Только что... По радио... Хрущева сняли!..
Сердце у меня замерло, превратилось в ледяной комок и покатилось вниз, ударилось об пол.
— Мишка, это конец... — вырвалось у меня.
Да, к 1964 году Хрущев наломал дров — за хлебом стояли очереди, у колхозников отняли приусадебные участки, в городах запретили держать скот... На его, Никиты Сергеевича, совести было дело Пастернака, шум по поводу так называемых «абстракционистов», хамская перепалка с Эренбургом, с Виктором Некрасовым... Было кое-что и похлеще: Венгрия, потом — Куба... И все же, все же, все же...
«Это конец»... — отложилось, застряло у меня в мозгу.
Конец — чему?.. Я бы не смог толком ответить. Конец эпохи, которая давала какие-то надежды... Да — надежды...
Спустя несколько месяцев мы переехали в Алма-Ату. Не просто переехали — нас, так сказать, перетащили: «Что тебе там, в Караганде?.. Тебе надо быть здесь!...» Морис Симашко помог с пропиской, которая нужна была, чтобы вступить в жилищный кооператив, один из первых — строившийся дом находился на краю города, на месте еще не вырубленного яблоневого сада, по весне белоснежного днем, серебряного под луной... У нас появились новые друзья — философ Виктор Штейн, преподаватель литературы Ефим Иосифович Ландау, критик Ровенский, сердечно опекавший меня Ефим Менделеевич Соловьев, приехавший к нам в новую квартиру с букетом нарциссов, Юра Зенюк, бывавший у нас с маленьким сыном Андрюшей и красавицей женой Эммой... Все было хорошо, но наступило двадцатилетие Победы, в оперном театре состоялось торжественное собрание, после него мой приятель Михаил Роговой, журналист, по долгу службы присутствовавший в оперном, рассказывал, потрясенно тараща на меня большие, обычно подернутые сонной пленкой глаза:
— Кунаев делал доклад... В нем говорилось о Сталине, великом полководце, генералиссимусе... В том смысле, что именно ему наша страна обязана победой... И тут весь театр встал, началась овация... Она длилась минут пять, а может и дольше... Кажется, я один остался сидеть... Было такое чувство, будто сейчас ко мне подойдут двое «искусствоведов в штатском» и скажут: «Пройдемте, гражданин....» Но дело не в этом... Как они могли... После всего, о чем на XX съезде говорил Хрущов...
Как они могли... Для меня это было тоже загадкой. Я испытывал то же отчаяние, которое, представлялось мне, испытывают миллионы познавших правду людей. Все зло исходило от власти, основанной на лжи и насилии, едва поколебленной Хрущевым и снова укрепляемой Брежневым... Других ответов на мучительный вопрос в то время у меня еще не было, появились они потом...
Тогда я заканчивал свой второй роман «Лабиринт». События, которые развивались в нем, происходили в удушающей атмосфере «дела врачей», но еврейская проблематика являлась лишь фоном, чтобы задаться вопросом: как жить, чем жить, для чего жить?.. Жизнь казалась мне лабиринтом, который ведет к Минотавру...
Роман значился в списке произведений, рекламируемых «Простором». Разумеется, он так и не появился на его страницах, не был напечатан издательством. Он пролежал у меня в столе до 1986 года — двадцать один год. Когда он, наконец, вышел в свет в начале «перестройки», его проблематика уже выглядела устаревшей, архаичной...
Но спустя недолгое время вопрос, из которого родился роман, возник вновь — и не только для меня...