Это и была Люба. В Москве мы однажды столкнулись в прихожей, она входила, я уходил и не успел толком разглядеть ее... Здесь, в Бостоне, она показалась мне уже не молодой, со следами непростой жизни на лице, с лучиками морщинок, бегущих от уголков темнокарих, с вишневым отливом глаз, с голубоватыми тенями в подглазьях, но при всем том сохранившей прежнее обаяние и красоту. А когда она появилась, неся мелкие тарелочки с кашей, когда вспомнились мне давние коржавинские стихи, мне показалось — в комнатку вошла та, давняя Караганда 1963-го года, с Мишкой Бродским, Пичугиным, Премировым,
Берденниковым, Авербухом, Кесслером, Караганда — с ее дымящимся от мороза воздухом, с ее по-шакальи завывающими ветрами, степными, бесящимися в ущельях между домов... И Москва — Москва унылых диссидентских семидесятых, и Москва 1989-го, времен «перестройки», приезда в Москву Наума Коржавина, его выступления в доме архитекторов... О Господи, все, вся жизнь вместилась в эту комнатушку, в эту бостонскую комнатенку... Почему и зачем мы здесь?..Та же мысль, не мысль — то же тоскливое недоумение стискивало, как железные клещи виноградинку, мое сердце, когда через день или два Коржавины со своим приятелем ленинградцем Натаном Готкаргом приехали к Снитковским. И снова, за обильно уставленным стоном, шла речь о России. Не помню в точности, о чем тогда говорилось, мы с Аней саркастически отзывались о Гайдаре, о Ельцине, о губящих Россию реформах, Наум в отместку назвал меня коммунистом... Но чем и как могли мы — отсюда — помочь России?..
В «Эллинах» я писал об антисемитизме в стране, которая была и остается моей родиной... Наум принял христианство и, говоря, чуть не каждую минуту крестился и что-то бормотал о Христе... Я не спрашивал его, что заставило его креститься—думаю, два фактора: вера в Бога и сопровождающие эту веру обряды в христианстве более либеральны, так сказать, чем в иудаизме, а второй фактор — ощущение себя внутри русской культуры, причастным практически к русской, а не еврейской истории, и — отчуждение от еврейской ментальности, неприятие ее. Но это лишь мои догадки, не больше. Другое дело — чрезмерная совестливость, которую Наум всегда носил в себе. Чрезмерная — т.е. не знающая меры, перехлестывающая, распространяющаяся не только на себя... В 1992 году Наум опубликовал в «Новом мире» мемуарную повесть «В соблазнах кровавой эпохи». В рецензии Михаила Золотоносова, опубликованной в «Московских новостях» за 1 ноября 1992 года, сказано: «Украинские крестьяне, считавшие виновниками голода в основном евреев (как можно понять Коржавина), отомстили им во время гитлеровской оккупации. Реконструируя мысли друга юности Яши Гальперина, волею обстоятельств оказавшегося в оккупированном Киеве, автор пишет, что Яша должен был ощущать себя виновным перед людьми, пострадавшими в 1933 году и теперь пытавшимися отомстить: «Их тоже надо было опасаться, против них надо было принимать меры предосторожности, но безусловной правоты перед ними Яша не чувствовать не мог». Почему не мог? Да потому, что некие евреи участвовали в организации голода. Яша Гальперин, как Эмма Мандель, которому тогда было восемь лет, несут поэтому групповую ответственность. Манипулируя понятиями вины (в юридическом смысле) и греха (в теологическом), Коржавин пытается посадить евреев на скамью подсудимых, делая их если не виновными, то греховными.
Во-первых, понятие коллективной или групповой ответственности само по себе является преступным. Во-вторых, рождение антисемитизма, будь то Украина, Франция, Испания, Германия или Соединенные Штаты — отнюдь не 1933 год. В-третьих, сам рецензент фальсифицирует историю, говоря об «организации голода», словно голод был целью, а не следствием неумелой политики. Все это создает один из тезисов антисемитизма, и Золотоносов, полемизируя с Коржавиным, сам подыгрывает антисемитам.
Однако не об этом хотелось мне сказать.
В 1958 году Наум написал одну из своих главных вещей — «По ком звонит колокол». Ему было 33 года — возраст Христа, возраст прозрений, откровений, озарений... Поэма (иначе ее не назовешь) заканчивалась строками:
«Мы» — поколение Коржавина, в чем-то — мое... «Мы место свое на земле занимаем...»
Прошло сорок лет. Америка. Бостон. Велфер. Медикейт...
Мы сидели за столом, в просторной комнате, стены были увешены картинами, привезенными Виктором из Алма-Аты, а за окнами лежал снег, мерцали золотые огоньки, словно прочерченные на листах линованной бумаги... Пора подводить итоги. А что в итоге?..