Мы не виделись ровно 33 года... Мы спорили. Санька упрекал меня за наивность, за стародавнюю веру в интернационализм, в то, что, грубо говоря, «все люди — братья»... «Неужели ты не видишь, как весь мир враждебен евреям, как нас хотят стереть с лица земли? Как лицемерна скорбь по поводу Холокоста?.. Ведь ты сам говоришь, что центром судьбы нашего народа, его единственной надеждой является Израиль?..» Но я не мог преодолеть себя. Мне казалось, что евреи несут в себе всемирное, интернациональное начало, что наука, музыка, медицина, философия, Библия — да, Библия, как протест против язычества — в романском, славянском, англо-сакском, мусульманском мире — все это суть еврейства, не замыкающегося лишь на своем, на собственной судьбе!..
— Хватит! — говорил Санька, теребя бороду. — Разве ты не видишь, чем платит мир за то, что дали ему евреи?..
Времени было мало, мы не успели доспорить...
Санька позвонил нам из Нью-Йорка:
— Кажется, все получится, как я говорил... «Эллины» будут изданы в России... Но пока еще не следует радоваться — пока...
Спустя полгода «Эллины»-таки увидели свет — в Москве, тиражом в 1000 экземпляров. Издатель сообщил, что книга будет распределена по еврейским библиотекам, двести экземпляров, остальное — 800 экземпляров — будут мои, я смогу распоряжаться ими, как мне захочется... Но с помощью Бориса, мужа Ирочки, мне едва-едва удалось получить 200 экземпляров — сто пятьдесят я просил раздать моим друзьям в Москве и отослать Грише Карпилову в Минск, остальное я получил здесь, в Кливленде...
Но дело не в этом, а в Сане Авербухе. Шесть лет моя рукопись, при полнейшей свободе слова, не могла превратиться в книгу — ни в Москве, ни в Нью-Йорке, ни в Иерусалиме... Все решил «Джойнт», а главное — старая наша дружба с Саней Авербухом, она не исчезла, не остыла, не иссякла...
Глава четырнадцатая
ЭМИГРАНТЫ
Добрый наш знакомый (слово «добрый» употребляю я здесь не в банально-пустом, а в полновесном смысле) Исаак Михайлович Фурштейн, вернувшись из поездки в родной ему Ленинград, или по новому-старому Санкт-Петербург, сказал, что купил там, в Печатном дворе, «Эллинов и иудеев» за полтора доллара... Он сообщил об этом с радостным удивлением, на полном, округлом его лице сияла улыбка. Весть, излетевшая из не по-стариковски румяных губ, звучала как сенсация. Да и в самом деле — сидя в Америке, в Кливленде, дотянуться до Петербурга, да еще и до Печатного двора... Это и в самом деле было сенсацией для меня, и приятно было, что привез ее именно он, Исаак Михайлович Фурштейн...
Мы познакомились вскоре после нашего приезда. Исаак Михайлович жил, как и мы, в доме по 8-й программе, но квартира его была не просто жильем, обиталищем — это было нечто вроде маленького музея еврейской культуры, начиная с великолепного подбора книг, в строгом порядке расставленных по полкам, и кончая картинами, гравюрами, фотографиями, развешенными — в столь же строго-изысканном порядке — по стенам. На видном месте располагалась небольшая статуэтка микельанджелевского Моисея, привезенная из Италии. Но Исаак Михайлович — большой, грузный, румянощекий, никогда не снимавший черной ермолки с полысевшей головы /ему было около восьмидесяти/ — не был замкнут лишь на культуре еврейства — по случаю и без всякого случая он дарил нам с Аней записи Козловского, Вертинского, Изабеллы Юрьевой, изумительной Галины Каревой... Романсы на стихи Пушкина, Лермонтова, Тютчева, Фета... Книги, театр, живопись — он был воплощением ленинградской, русской, европейской культуры, с ним можно было беседовать на самые разнообразные темы... Но не это привлекало меня к этому замечательному — для нашей эмиграции — человеку.