Да, плохое и грустное никогда не стирается из детской памяти. Невозможно забыть, как мама рыдала громко, с истерикой, не обращая внимания на детей, сидящих рядком на диване. И как ходила к партийному начальнику на комбинат, и ее, маленькую, за собой тащила. И в кабинете у партийного начальника тоже рыдала и пила воду из граненого стакана, проливая ее на подол крепдешинового платья. Лицо у начальника было красное, и он все время вытирал его клетчатым платком и повторял без конца одну и ту же фразу — ну что вы, зачем при ребенке?.. Мама оборачивалась на нее с досадой, успокаивалась на минуту, а потом опять. Начальник в конце концов не стерпел и голос повысил, пропел петушиным фальцетом: не надо при ребенке, прошу вас!
Хотя зря старался, чего уж там. Она к тому времени перестала быть ребенком, повзрослела в одночасье. Особенно после того, как услышала ночной разговор мамы с отцом. Сережа мирно спал в своей комнате, а ей понадобилось по ночной нужде выйти, и услышала, как они разговаривают на кухне.
— Ничего нельзя изменить, Тоня. Все уже решено. Я уж и с работы уволился. Ничего нельзя изменить, прости.
— Да не нужно мне твоего «прости», подавись ты им… Что я его, детям на хлеб вместо масла намажу? Как мы жить будем, ты подумал? На что, на какие средства? Я после института ни дня не работала, кто меня без стажа возьмет?
— Ничего, с работой я помогу. На комбинат тебя возьмут, у меня хорошие отношения с начальником отдела кадров.
— Кем возьмут? Уборщицей?
— Зачем же уборщицей? В плановый отдел возьмут.
— Да я же ничего не умею!
— Научишься, Тоня. Ничего страшного. У нас в стране все женщины работают, ни одна еще от голода не умерла.
— Господи, какая же ты сволочь, сволочь… Как же я тебя ненавижу.
— Я понимаю, Тоня, как тебе трудно принять новую жизнь. Но что делать, надо смириться. Я ни в чем перед тобой не виноват.
— Не виноват?! Ты — не виноват?!
— Да, я не виноват, что разлюбил тебя. Но все равно — прошу у тебя прощения. Скорее за доставленные неудобства, чем за то, что разлюбил. И я буду помогать, конечно. И алименты, само собой, и кроме алиментов чем смогу. И вообще, я хотел с тобой один важный момент обсудить, Тоня. Да, тебе будет трудно одной с двумя детьми, я понимаю, конечно.
— Да что мне от твоего понимания, легче, что ли?
— Нет, не легче. Но ты послушай… Только не принимай сразу в штыки, ладно?
— Ну, ну, говори.
— Я Сергея к себе взять хочу. А Леночка с тобой останется. По-моему, так будет справедливо.
— Справедливо? Да о чем ты? О какой справедливости вообще можно говорить, когда они брат и сестра? Думай, что говоришь!
— Я долго думал, Тоня. Да, так будет лучше. И в конце концов, не на веки же мы их разлучаем. В гости будут ездить друг к другу.
— В гости?! Родные брат и сестра — в гости? Думай, что говоришь!
— Тоня, не надо… Ты сейчас на эмоциях и не можешь принять решения, я понимаю. Но ты подумай, Тоня… Так будет лучше для всех нас. Мальчику нужно мужское воспитание, ему будет трудно расти без отца.
— А Леночке легко будет расти без отца?
— Девочке всегда проще с матерью, а мальчику…
— Да пошел ты! Знаешь куда?
— Знаю.
— Убирайся отсюда, сволочь! Подлец!
— Да, я уйду сейчас. А ты подумай…
Она стояла под дверью кухни — ни жива ни мертва. Потом, когда за рифленым стеклом кухонной двери замаячила тень отца, побежала в свою комнату на цыпочках, унося свое детское горе. Бросилась на кровать, закрылась с головой одеялом…
В ту ночь она, как и мать, стала женщиной, которую предали. От слез не могла дышать, обида тряслась в теле ознобной лихорадкой. К утру и впрямь заболела — была вялой и горячей, бормотала что-то несвязное, закатывала глаза. Мать вызвала «Скорую», и та увезла ее в детское отделение районной больницы. Лечили долго — сами не знали от чего. Признаков простуды не было, а температура долго еще держалась. Тогда еще не умели все списывать на психосоматику.
Вышла из больницы — отца уже не было. Уехал. И Сережу с собой увез. Потом звонил, правда, пытался что-то объяснить в трубку. В больнице, мол, карантин был, меня к тебе не пустили, дорогая доченька. Надеюсь, приедешь ко мне на каникулы. Сережа тебе привет передает. Голос у отца был сильно виноватый, но она от этого еще больше обиделась. Послушала его и, не сказав ни слова, положила трубку. Мать одобрительно кивнула и улыбнулась ей благодарно и хотела обнять, но она вырвалась, убежала к себе. Не нужны ей были объятия. И солидарность тоже не нужна была. Потому что свое горе всегда горше другого горя, и не надо примешивать одно к другому. Это радость может быть разделенной, а горе — не всегда. Зависит от характера человека. Да, у нее с детства был трудный характер.
Отца она так и не простила. И брата не простила. Завидовала ему. Ощущала эту зависть, как физическую боль. Отец выбрал не ее, а брата! Может, и не было бы такой сильной боли, если бы не услышала того разговора. Может, она бы и сама с матерью осталась, но он ее не выбрал! Пренебрег! Такой удар по женскому самолюбию!