Я написала ребе Лукстайну почти в тот же момент, когда он оказался в весьма противоречивой ситуации. Его пригласили произнести благословение на Республиканской национальной конвенции, и то, что он принял это приглашение, вызвало смятение у многих членов его синагоги в Верхнем Ист-Сайде. И хотя давать благословение он передумал, он все еще, видимо, разбирался с нежелательными последствиями. Отправив ему мейл, я не была уверена, что он найдет в себе силы со мной встретиться. Ему было восемьдесят четыре года. Но долго ждать я не могла. В тот же день я получила ответ с приглашением посетить его офис, находящийся в школе «Рамаз»[38]
— иешиве, основанной его отцом.Утром перед встречей с раввином я перебрала весь гардероб в поисках самой скромной юбки. День был очень жаркий. Самая длинная из моих летних юбок заканчивалась сантиметров на пять выше колен. Кроме того, мне следовало прикрыть плечи. Я смотрела на свое отражение в зеркале спальни, вертясь перед ним и так и сяк, удрученная тем, что выглядела неподобающе. Это было знакомо — чувство своего несоответствия, которое охватывало меня каждый раз, когда я оказывалась в религиозном обществе.
Асфальт в центре, возле офиса ребе Лукстайна, переливался на солнце. Два припаркованных грузовика почти полностью перегородили проезд на углу Лексингтон-авеню и 85-й улицы. Я приехала раньше времени и ждала под навесом через дорогу от входа в «Рамаз». У меня в который раз кружилась голова и путались мысли. Заработал бурильный молоток, я вздрогнула. Волновалась перед встречей с Лукстайном. Когда мои родители совершали поездки в Филадельфию, он был молодым раввином. Мог ли папа спросить его совета по галахе? Могли ли у него быть какие-либо сведения об обстоятельствах, связанных с моим зачатием? Или нет? Вдруг Лукстайн вообще ничего не знал, потому что ничего не знал и сам отец?
Часть истории жизни моего папы хранилась через улицу, за стенами здания из красного кирпича, упирающегося в нарядную синагогу. Он, вероятно, с первой женой, матерью Сюзи, посещал службы в синагоге Кехилат Йешурун. Я представляла их себе красивой парой — в самой нарядной по случаю Шаббата одежде входящими рука об руку в арочные двери. Возможно, он ходил туда и со второй женой, Дороти, пока болезнь не взяла свое. Уже потом, с моей мамой, папа оставил общину и переехал в Нью-Джерси, чтобы начать новую жизнь.
Со мной всегда случалось так, что в синагогах, когда я слышала мелодии и слова определенных молитв и песнопений, мне звучал голос отца, звучал прямо в ухе, как будто он не ушел от нас многие десятилетия назад. Adon olam, asher malach[39]
. Я ощущала его присутствие в храмах, где он чувствовал себя свободнее всего. Я слышала его и сейчас, стоя метрах в девяноста от закрытых дверей Кехилат Йешурун. Чувствовала гладкую потертую ткань его талита[40], шелковистую бахрому, с которой я игралась, когда была совсем маленькая. B’terem kol, y’tzir nivra[41]. Как могло случиться, что я, будучи так близка с папой, чувствовала себя в его мире не в своей тарелке?Охранник впустил меня в здание, я медленно поднялась по лестнице в кабинет Лукстайна. В помещении стояла тишина. Занятий в школе не было. Я сидела в приемной и листала номера журнала «Эрец»[42]
. Потом вытащила из сумки мобильный и послала сообщение Майклу.Ребе Лукстайн оказался человеком небольшого роста с подстриженной белой бородой. Он пригласил меня в свой захламленный и заставленный книгами кабинет. На дальней стене, за письменным столом, висел портрет Иосифа Соловейчика — этот раввин тоже был горячо любим в нашей семье и был нам близок. Соловейчика многие считали величайшим вождем современного движения традиционной религии двадцатого века. На полу возле двери стояла огромная фотография с Лукстайном в свитере и бейсболке «Нью-Йорк Метс»[43]
у скамейки запасных на Сити- Филд. Видимо, один из владельцев клуба был прихожанином.Он сел на стул лицом ко мне.
— Кажется, я знаю, зачем вы пришли, — начал он.
Знал ли он? Я лишь упомянула, что у меня возник вопрос об отцовстве. Что он мог из этого почерпнуть? Я собралась с духом, чтобы выслушать, что он хочет сказать.
— У вашей матери был первый брак, до отца, — продолжал он, — и вы переживаете, что ей не дали гет.
Гет — это еврейский развод. Раввин все обдумал. С каким еще вопросом могла я прийти к нему? В тот момент я поняла, что Лукстайн ничего не знал. Он не хранил тайн прошлого и не стоял перед нравственным выбором, рассказывать ли правду о делах давно минувших дней. Я почувствовала сильнейшее облегчение. Как же отчаянно я верила, что отец жил в полном неведении, как и я.
— Э-э… нет, — ответила я. — Мой вопрос немного сложнее.
Я принялась излагать историю, которую научилась рассказывать, не чувствуя силы ее воздействия. Начала я с результатов ДНК.
— Сомневаюсь, что галаха признает ДНК-исследования, — перебил он.