Неделя шла, и дом постепенно наполнялся гостями. В навечерие Великого Четверга в монастыре было уже человек двадцать пять или тридцать приехавших на ретрит, старых и молодых, со всех концов страны. От Нотр-Дам[451]
автостопом добрались с полдюжины студентов, в очках, серьезно рассуждавшие о философии Фомы Аквинского. Был психиатр из Чикаго, который сказал, что каждый год приезжает сюда на Пасху, были три-четыре благочестивых человека, которые оказались друзьями и благотворителями монастыря – тихие, вполне солидные люди. Они вскоре приняли на себя руководство остальными гостями. У них было такое право, они почти жили здесь, в гостевом доме. Фактически это их своеобразное призвание: они принадлежали к тому особому классу людей, которых Господь призвал поддерживать приюты и монастыри, строить больницы, питать бедных. В целом это путь к святости, который зачастую недооценивают. Порой в этих людях проявляется более чем обычное смирение, они начинают почитать монахов и монахинь, которым помогают, существами иного мира. Господь явит нам в последний день, что многие из них куда лучше монахов, которым они благотворят!Больше всего я разговаривал с кармелитским священником, который побродил по лицу земли побольше меня. Он охотно рассказывал о любой из множества обителей, в которых ему привелось побывать.
Он работал в саду гостевого дома, на солнышке, наблюдал за соревнованием пчел у крупных желтых тюльпанов, и поведал мне о картезианцах Англии, о Паркминстере[452]
.На свете больше нет чистых отшельников и анахоретов: но картезианцы, стремясь покинуть мир, уходят дальше всех, ради уединения взбираются на самые высокие горы, которые поднимают их над миром и приближают к Богу.
Вот здешние цистерцианцы длинной чередой с лопатами под мышкой идут на работу в самом строгом порядке. А картезианец работает один, в келье, в своем саду, мастерской, в изоляции. Эти монахи спят в общем дормитории, картезианцы же – в укромных кельях. Эти люди вместе внимают чтецу в общей трапезной, картезианец ест один, сидя в нише у окна своей кельи, и некому говорить с ним, кроме Бога. Весь день и всю ночь цистерцианец проводит со своими братьями. Весь день и всю ночь, кроме совместной службы и редких других случаев, картезианец наедине с Богом.
Эти слова были написаны и на стенах гостевого дома траппистов:
В одном цистерцианцы предпочтительнее картезианцев. Картезианцам позволен своего рода отдых, когда они вместе идут на прогулку и разговаривают друг с другом, чтобы избежать напряжения, которое может возникать, если слишком бескомпромиссно держаться уединения, если слишком много этого
Но что толку выяснять, какой орден самый совершенный? Для меня закрыты все! Разве не сказали мне вполне определенно год назад, что у меня нет призвания ни для какого монашеского ордена? Все эти сравнения лишь подбрасывают хворост в огонь моих тайных мучений, моего безнадежного стремления к тому, чего я не могу получить, к тому, что недосягаемо.
Правильнее сказать, вопрос заключался не в том, какой орден больше привлекал меня, но – какой больше мучил, рисуя уединение, тишину, созерцание, которые никогда не будут моими.
Мне не позволено было ни гадать, есть ли у меня призвание к одному из них, выявляя различия между ними, ни даже размышлять о таких предметах. Это не подлежало обсуждению-.
Но картезианцы далеко, и то, что перед глазами, мучило меня больше всего. Может быть, картезианцы более совершенны, и потому более желанны, но они без сомненья недосягаемы из-за войны и из-за того, что я считал отсутствием призвания.
Если бы у меня было хоть какое-то духовное разумение, я бы догадался, что этот ретрит – лучшее время, чтобы взяться за проблему и решить ее, но не собственными усилиями и размышлениями, а с помощью молитвы и совета опытного священника. Где же еще искать опытного в этих вопросах человека, как не в созерцательном монастыре?
Что же со мной было не так? Думаю, непонимание, с которым я столкнулся год назад в исповедальной кабинке, и ложное впечатление, которое я произвел на разбиравшегося со мной капуцина, нанесло мне серьезный удар, и я просто боялся открыться еще раз. Интуитивно я чувствовал, что нужно выяснить, действительно ли мое столь горячее желание вести монашескую жизнь в монастыре есть лишь прелесть. Но старая рана еще не зажила, и я всем существом содрогался при мысли пройти через это еще раз.
Немая, безнадежная внутренняя борьба стала в этот год моей Страстной седмицей. Таково было мое участие в Страстях Христовых, начавшееся посреди ночи, с первым сдавленным рыданием на бдении Великого Четверга.