В конце аллеи, в тени деревьев я различил полукруг арки ворот и слова:
– Брат! Брат!
Внутри послышался шорох. В дверях повернулся ключ. Я прошел внутрь. Дверь за мной тихо затворилась. И отрезала меня от мира.
Впечатление от огромного залитого лунным светом двора, массивных каменных зданий с темными молчаливыми окнами было ошеломляющим. Я едва мог отвечать на вопросы, которые шепотом задавал брат.
Я глядел в его чистые глаза, на его седеющую острую бородку.
Когда я сказал, что прибыл из монастыря Св. Бонавентуры, он сухо заметил:
– Я когда-то был францисканцем.
Мы пересекли двор, поднялись на несколько ступеней и вошли в просторный темный холл. У края гладкого скользкого пола я заколебался, пока брат нашаривал выключатель. Над следующей тяжелой дверью я увидел слова «Только Бог»[444]
.– Ты приехал, чтобы остаться? – спросил брат.
Вопрос меня испугал. Он прозвучал как голос моей совести.
– О нет! – произнес я. – О нет! – и услышал, как шепот эхом отозвался от стен холла и растаял над нашими головами в таинственной выси пустого черного лестничного пролета.
Старый дом пугающе пах чистотой: старинный и опрятный, выметенный и начищенный до блеска, крашенный и перекрашиваемый снова и снова, год за годом..
– В чем дело? Почему ты не можешь остаться? Ты женат, или что-нибудь в этом роде?
– Нет, – промямлил я, – у меня работа…
Мы стали подниматься по ступеням. Шаги отдавались эхом в темной пустоте. Один пролет, второй, третий, четвертый. Между этажами огромное расстояние, в здании неимоверно высокие потолки. Наконец мы поднялись на последний этаж, брат распахнул дверь в просторную комнату, поставил сумку на пол и оставил меня одного. Я слышал, как внизу он прошел через двор к домику привратника.
И я почувствовал, как глубокая тишина ночи, покой и святость заключили меня в объятия любви и безопасности.
О, объятия безмолвия! Я вошел в одиночество, как в неприступную крепость. Тишина, что укрыла меня, говорила ко мне, говорила громче и отчетливей, чем любой звук, и стоя посреди этой мирной, пахнущей чистотой комнаты, в открытое окно которой вместе с теплым ночным воздухом вливала свой покой луна, я по-настоящему понял, чей это дом, о Преславная Матерь Божия!
Как мне отсюда возвращаться назад, в мир, теперь, когда я вкусил сладость и милость любви, которой Ты встречаешь тех, кто приходит остаться в Твоем доме хотя бы всего на несколько дней, о Святая Царица Небесная, Мать Христа моего?
Воистину цистерцианский орден – Твоя особая территория, а эти монахи в белых рясах – особые Твои служители,
И среди всего этого именно уставы посвященных Тебе орденов – самые наглядные и правдивые свидетельства в твою честь, косвенно являющие Твою силу и Твое величие – теми жертвами, на которые подвигает людей Твоя любовь. Поэтому обиходы цистерцианцев и гимны в Твою честь, Царица Ангелов, и те, кто живет в согласии с этими правилами, свидетельствуют Твою исключительность громче, чем самые вдохновенные проповеди. Словно белая ряса безмолвствующего цистерцианца снискала дар говорения языками, и ниспадающие складки одежд серой шерсти благовествуют красноречивее, чем латынь великих монашествующих отцов.
Как мне объяснить, как донести до тех, кто никогда не видел этих святых домов, посвященных Тебе церквей и цистерцианских монастырей, всю мощь правды, которая покоряла меня все дни этой недели?
Зато нетрудно будет понять, что чувствовал внезапно очутившийся в траппистском монастыре человек в четыре часа утра, да еще после ночной службы, – как я на следующий день.