Мое выздоровление было Божиим даром. Меня положили на носилки, закутали одеялами так, что свободным оставался только нос, и понесли через квадратный мощенный камнем дворик, где мои товарищи играли в квад-крикет короткими битами и серым теннисным мячиком. Они стояли по сторонам в благоговейном страхе, когда меня проносили мимо, в школьный изолятор.
Я рассказал доктору про свою ногу, они пришли с инструментом и срезали ноготь, палец оказался сильно поражен гангреной. Но мне дали антитоксин, и ампутировать его не пришлось. Доктор Мак-Таггарт приходил почти каждый день лечить инфицированную рану у меня во рту, и постепенно мне становилось лучше; я начал есть, садиться и читать свои непотребные романы. Никому не приходило в голову их запретить, потому что никто не слышал об этих авторах.
Там, в изоляторе, я написал длинное эссе о современном романе (Андре Жид, Хемингуэй, Дос Пассос, Жюль Ромэн, Драйзер и прочие) на конкурс Бэйли Инглиш Прайз, и за свои усилия был награжден целой партией книг в переплетах из телячьей кожи[153]
.Дважды мне пытались привить менее шокирующие вкусы. Преподаватель музыки одолжил мне несколько пластинок с записями Мессы си минор Баха. Она мне нравилась, и я иногда проигрывал ее на портативном граммофоне, который стоял в моей просторной, полной воздуха комнате с видом на директорский сад. Но бо́льшую часть времени я ставил пластинки с самой чувственной и громкой музыкой, обращая проигрыватель в сторону корпуса с классными комнатами, отделенными от меня восьмью десятками ярдов цветочных клумб, в надежде, что мои товарищи, зубрящие синтаксис Виргилиевых «Георгик», будут мне завидовать.
В другой раз это была книга. Директор школы, однажды зайдя ко мне, принес небольшой синий сборник стихов. Я глянул на имя в конце. «Джерард Мэнли Хопкинс». Никогда о таком не слышал. Но открыв книжку, я прочел «Звездную ночь» и «Поэму урожая» и роскошнейшие, изысканные ранние стихотворения. Я отметил, что автор был католиком, священником, и более того – иезуитом.
Я не мог решить, нравятся мне эти стихи или нет.
Мне показалось, что они весьма искусны, несколько замысловаты, местами слишком пышны и чрезмерны. Но вместе с тем они были своеобразны и привлекали живостью, музыкальностью и глубиной. Поздние поэмы, конечно, были слишком глубоки для меня, и в них я ничего не понял.
Все-таки поэт мне понравился, хотя и с некоторыми оговорками. Я вернул книгу директору, поблагодарил его, и уже никогда больше не забывал Хопкинса, но не возвращался к нему несколько лет.
Из изолятора я вышел через месяц, если не больше. В конце июня нас ждали главные экзамены – на аттестат повышенного уровня; мне нужно было сдавать французский, немецкий и латынь. Потом мы разъехались на каникулы, и до сентября пришлось ждать результатов экзаменов. Папаша, Бонмаман и Джон-Пол в это лето снова были в Европе, и мы провели пару месяцев в большом унылом отеле в Борнмуте[154]
. Отель стоял на вершине скалы, обращенный к морю рядами чугунных балконов, выкрашенных серебристой краской. В бледном летнем английском солнце и утреннем тумане они мягко сияли. Не буду вдаваться в подробности этого лета и отношений с девушкой, которую я там встретил; оно было заполнено бурными эмоциями и юношескими ссорами, от которых я обычно сбегал из Борнмута к Дорсетским холмам, где целыми днями гулял, восстанавливая душевное равновесие.В конце лета, когда она вернулась в Лондон, а мое семейство погрузилось на паром и отправилось в Саутгемптон, я собрал рюкзак и отправился в Нью-Форест[155]
. Я раскинул палатку под соснами на краю общественных владений в паре миль от Брокенхерста. О, это потрясающее одиночество первой ночи в лесу! Кваканье лягушек в солоноватых ручьях, светлячки, играющие в зарослях утесника, иногда шум редкой машины на отдаленной дороге всколыхнет тишину и тихо умрет где-то вдали. И я, – сижу у входа в палатку и занимаюсь нелегким делом переваривания яиц и бекона под бутылочку сидра, захваченного из деревни.Она сказала, что напишет мне письмо до востребования на почту Борнмута, как только вернется домой, но этот лагерь на краю леса вскоре показался мне слишком тоскливым. Кроме того, вода в ручье имела странный привкус, и я решил, что так можно и отравиться. Поэтому я перебрался в Бьюли[156]
, где можно было питаться при гостинице, не довольствуясь собственной стряпней.Я провел день, валяясь на траве под стенами старинного цистерцианского аббатства, предаваясь жалости к себе, тоске и одиноким терзаниям юной любви. Страдания, однако, не мешали мне прикидывать в уме: не пойти ли на Джимкане – светские любительские скачки – пообщаться со сливками графства, и может быть, встретить еще более прекрасную девушку-, чем та, с которой я был связан, как мне тогда казалась, до гроба-. У меня, однако, хватило ума не пойти на это скучное мероприятие.