Я думаю, что лучшее, что дал мне Кембридж, было знакомство со светлым и могущественным гением величайшего католического поэта – величайшего в своем роде, хотя и не в совершенстве и не в святости. Благодаря его гению я был готов принять все, что он говорил о Чистилище и Аде, по крайней мере, временно, пока книга у меня перед глазами. Это уже было много. Но трудно ожидать, что я попытаюсь применить к себе его нравственный идеал только потому, что принимал его эстетически. Нет, мне кажется, я был укрыт внутри своего испорченного и ослепленного эго семью непроницаемыми слоями, главными грехами, которые могут попалить только огни Чистилища или Божественной Любви (это почти одно и то же). Но теперь я мог держаться подальше от натиска этого пламени, просто отвращая от него свою волю: и она привыкла и закалилась. Я приложил все усилия к тому, чтобы сделать мое сердце недоступным для любви, и укрепил его, как я надеялся, своим непроницаемым эгоизмом.
В то же время я мог бесконечно внимать мерному, величественному движению персонажей и символов, из которых Данте строил свой поэтический синтез схоластической философии и богословия. И хотя ни одна из его идей не прижилась в моем уме, слишком грубом и слишком ленивом, чтобы принять их чистоту, все же я сохранял нечто вроде вооруженного нейтралитета по отношению к богословским догмам и соглашался их терпеть в некоем общем виде, в той мере, в какой это было необходимо для понимания поэмы.
И это, как мне теперь видится, тоже была благодать – самая большая, полученная в положительном опыте, за все время пребывания в Кембридже.
Вся остальная была в опыте негативном. Это была благодать лишь в том смысле, что Господь в Своей милости позволил мне отдалиться от Его любви настолько далеко, насколько я был способен, в то время как Сам Он готовился предстать мне в конце пути, на самом дне пропасти, и именно тогда, когда я полагал, что более всего удалился от Него.
Мне уже был знаком вкус этих страданий. Но прежнее не шло ни в какое сравнение с горечью, которая переполняла меня в тот год в Кембридже.
Одно лишь осознание своего несчастья еще не избавление. Оно может стать шансом на спасение, а может открыть двери в еще большие глубины ада. Я опустился гораздо глубже, чем сознавал. Но теперь, наконец, я понял, где оказался, и начал делать попытки оттуда выбраться.
Кто-то может увидеть жестокость и иронию в том, что Проведение позволило мне избрать такой путь ко спасению. Нет, Провидение, которое есть Божия любовь, весьма мудро отвращает людей от своеволия, отстраняясь, предоставляя их до поры самим себе, пока они стремятся сами распоряжаться собой, – чтобы показать, на какие глубины тщеты и страдания способна увлечь человека его беспомощность.
Ирония же и жестокость моего положения проистекали не от Провидения, а от дьявола, который рассчитывал украсть у Бога мою мелкую и неинтересную душонку.
Я стал приносить книги Фрейда, Юнга и Адлера из большой, недавно реставрированной библиотеки Союза, и со всем тщанием и усердием, которые позволяли мои загулы, штудировал тайны подавленной сексуальности, комплексов, интровертности и экстравертности, и тому подобного. Я, чьей главной проблемой была неспособность сдерживать свои инстинкты, так что они обращались в бессмысленный бунт неуправляемых страстей и душевные силы уходили в песок, – заключил, что корень моих несчастий – в подавленной сексуальности! И, чтобы жизнь стала окончательно непереносима, сделал вывод, что величайшее в этом мире зло – интровертность. Изо всех сил стараясь стать экстравертом, я постоянно изучал свои реакции и анализировал эмоции, погрузился в рефлексию и самоанализ до такой степени, что стал неуклонно превращаться как раз в того, кем так боялся стать – в интроверта.
День за днем я читал Фрейда, чувствуя себя просвещенным и образованным, хотя на деле был не более образован, чем какая-нибудь старая дева, что тайком листает оккультные книжки в надежде узнать свою судьбу или угадать ее по линиям руки. Не знаю, скоро ли мне потребовалась бы смирительная рубашка, но если бы я действительно сошел с ума, то психоанализ играл бы в этом не последнюю роль.
Тем временем я получил несколько писем от своего опекуна. Письма были строгие, и раз от разу становились жестче. Наконец, в марте или апреле я получил лаконичное предписание приехать в Лондон.