Колумбия по большей части была чужда причудливого академического ритуала. Форменный берет и мантия требовались только для особых мероприятий, на которых, строго говоря, никого не обязывали присутствовать. Я попал лишь на одно из них, и то случайно, спустя несколько месяцев после того, как окончил университет. Диплом, упакованный в картонный контейнер, мне выдали в одном из окошек похожего на почтовую контору регистрационного бюро в Главном здании университета.
По сравнению с Кембриджем закопченные стены Колумбии были полны света и воздуха. Ощущение настоящей интеллектуальной жизни витало в воздухе. Не потому ли, что большинству студентов приходилось много работать, чтобы оплатить каждый час занятий, и они ценили то, что получали, даже если ценить, по сути, было нечего. Еще здесь была огромная, светлая, сверкающая новая библиотека со сложной системой билетов и пометок у стойки абонемента: и вскоре я уже выходил оттуда с целой охапкой книг, восторга по поводу которых мне теперь не понять. Возможно, дело было не в книгах, а в моем энтузиазме, благодаря которому все казалось интереснее.
Что, к примеру, я нашел увлекательного в книжке по эстетике, написанной человеком по имени Юрьё Хирн[205]
? Не могу припомнить. Еще (при моем-то отвращении к платонизму) я с удовольствием читал Плотиновы «Эннеады» в переводе на латынь Марсилио Фичино[206]. Платон и Плотин, конечно, отличаются, но я не настолько философ, чтобы знать, чем именно, и слава Богу, мне уже больше не нужно во всем этом разбираться. Однако я тащил громадный том на себе в метро, потом Лонг-Айлендской железной дорогой домой, в Дугластон, где у меня была комната с большим застекленным книжным шкафом, заполненным коммунистическими брошюрами и книгами по психоанализу, среди которых маленькая Вульгата, купленная когда-то в Риме, выглядела неуместной и забытой…Почему-то меня заинтересовал Даниэль Дефо, я прочел его биографию и углубился в изучение мало известных журналистских работ. Потом моим героем стал Джонатан Свифт. Ближе к маю я избавился от эссе Т. С. Элиота, отнеся томик вместе со стопкой других книг в книжный магазин «Колумбия Букстор»: все претенциозное казалось теперь слишком буржуазным моему новому серьезному и практичному
Учебные планы американских университетов так широки, словно их задача не научить как следует чему-то одному, а дать поверхностное представление обо всем на свете. Вскоре я обнаружил, что слегка заинтересовался геологией и экономикой, и мысленно проклинаю объемный и невразумительный курс под названием «Современная цивилизация», обязательный для каждого второкурсника.
Через некоторое время я набрался приличествующего всякому порядочному колумбийцу экономического и псевдонаучного жаргона, и окончательно адаптировался к новому окружению, близкому мне по духу. Действительно, Колумбия гораздо дружелюбнее Кембриджа. Если вам нужно что-то спросить у профессора, научного руководителя, или декана, он объяснит вам более или менее доступно все, что вас интересует. Правда, обычно приходилось с полчаса караулить под дверью, прежде чем удавалось кого-либо поймать. Но если дождался, то уже не придется выслушивать ни уклончивых отговорок, ни высокопарных хождений вокруг да около, перемежаемых тонкими академическими намеками и остротами, на которые вы просто обречены в Кембридже, где каждый культивирует какую-нибудь собственную оригинальную манеру и свой индивидуальный и неповторимый стиль. Полагаю, эта искусственность распространена среди преподавателей. Чтобы сохранить искренность, общаясь с из года в год со студентами, нужна либо сверхъестественная простота, либо героическое смирение.
В Колумбии был – и сейчас есть – один человек, в высшей степени отличавшийся таким героизмом. Я имею в виду Марка Ван Дорена.
В первом семестре, зимой 1935 года, вскоре после моего двадцатилетия, Марк читал английскую секвенцию[207]
в одной из аудиторий Хамильтон-Холла, окна которой, расположенные между большими колоннами, глядели на исчерченную проводами железнодорожную ветку Саут-Филд. В аудитории развалясь сидело человек пятнадцать нечесаных студентов, большинство из них в очках. Среди них – мой друг Роберт Гибни.Это был курс английской литературы восемнадцатого века, без каких-то специфических уклонов: такой, каким ему следовало быть. Литература преподавалась не с точки зрения истории, социологии, или экономики, не как серия случаев из психоаналитической практики, но,