Мы влачились туда и сюда, и она все больше становилась неизвестной женщиной для меня, в обществе которой я только путешествовал и чьи билеты и ночлег оплачивал; и ее шумный восторг при виде всего, что мы встречали, резко врывался в мое утонченное настроение, приводил меня в смущение и казался мне ребяческим, а ее навязчивая подчиненность мне грубой и смешной, и я относился к ней, как к дешевому товару, который берут только потому, что нельзя сказать нет; я становился все раздражительнее и насмешливее с нею и, при всем моем желании, не мог дать ей больше того, что дают первой встречной женщине, попадающейся на нашем пути. Разумеется, она уже не могла не заметить, что я стал по отношению к ней другим, чем был. В начале она противопоставила всю свою чуждую подозрения и бессвязную природу и смотрела на все, как на мелочи и случайные взрывы дурного расположения духа, которому она и не могла придавать особенного значения. Позднее же, когда заметила, что порывы ее чувства и ее нежные движения постоянно разбивались о мой холод и кровно оскорблялись и потом отбрасывались, как негодная ветошь -- я мог наблюдать как она начинала недоумевать и смотрела на меня детскими большими и изумленным глазами, которые мучили мою больную совесть. Позднее же, когда она убедилась, что это серьезно, и что я влачу ее с собою, как обременительный мешок, -- холодно, механически и неохотно, как исполняют постылый долг тогда-то она вся ушла в себя, и я часто видел, как она в беспомощном раздумье тупо устремляла глаза перед собою, точно она была охвачена мучительным недоумением и терзалась им и не могла разрешить. Наконец -- это было уже после того, как мы вернулись к себе сюда, в деревню -- когда моя раздражительность и моя насмешливость однажды показались ей грубее и обиднее обычного, она точно сделала последнюю мгновенную выкладку в своих мыслях и в сокровеннейшей жизни ее чувств произошла внезапная и резкая перемена, и мне почудилось что она собрала всю силу своего существа в одном взгляде гордого и решительного презрения, которое она направила на меня и все время продолжала питать ко мне, и которое я чувствовал, как укол, частью, упрямства, частью же -- сострадательной боли.
Это было мучительно уже там, хотя мы тогда чувствовали это меньше: беспрерывная смена людей и вещей то и дело открывала что-нибудь новое, что овладевало нашими чувствами и мыслями, и мы могли жить каждый с собою и в своем собственном мире, вне постоянного принуждения к совместной интимной жизни, причем мы могли и не стоять лицом к лицу друг с другом. Но это стало невыносимо, когда мы вернулись к себе, сюда, в одиночество, и когда мы изо дня в день чувствовали себя обреченными на взаимное отделение. Какую пользу принесет объяснение? Ведь она все равно не поймет меня, так как и я сам не понимаю себя; ведь я же ничего не знаю об этом процессе, который произошел во мне, ни в чем он состоит, ни как он действует; ведь это же не что иное, как естественное и необходимое перерождение моего физического существа, некий порядок, как непроизвольное следствие из данной причины, которой нельзя ни видеть, ни описать, как ничем нельзя было предупредить. Но я вижу, как она ждет от меня чего-то, и мучаюсь, мучаюсь; и жадной, мятежной мыслью ищу выхода и не нахожу ничего; наша будущая жизнь возникает предо мною, как таинственная насмешка, и мне хотелось бы закрыть глаза, лишь бы не видеть ее; но я все вижу.
Для нас обоих жизнь выбилась из колеи, и виною тому -- бессмыслица и мелочь. Я не могу ненавидеть и презирать жизнь, моя насмешка замолкает, и мой смех замирает на устах у меня; и, сидя в самом центре бытия, я чувствую один лишь ужас, так как мне всегда казалось, что я встречаю украдкою глядящие на меня косые глаза безумного, за которым все мы должны следовать, слепо и безумно, как сомнамбулы.
III.
Они были наедине, в июльский вечер, когда вся природа была как бы охвачена лихорадкой. В горячем и душном воздухе набегали бешеные, холодные порывы ветра, -- высоко, в пространстве, собиралась гроза, -- как фантастические исполинские птицы, надвигались облака и низко, на южном горизонте вспыхивали бледные зарницы. Солнце зашло, но тучи бросали металлический отблеск на потемневшую равнину, которая от опушки леса, где они были, раскрывалась перед ними необъятным простором.
Он сидел на пне и поочередно, пристально всматривался то в окружающее, то в нее, прислоненную к древесному стволу. Ему казалось, что она смотрела на него глазами безумной, так как в них частью проникли сумерки, частью же -- как бы стальной холодный блеск; и он чувствовал этот взгляд, точно у него была удалена теменная кость, и его мозг был вскрыт и обнажен, и в него проникало тонкое, холодное, стальное острие. В его крови разливалась лихорадка самой природы; было и холодно и жарко; то горячий зной, то порыв безумия, что врезалось, как ледяное лезвие; и перед ним вспыхивали образы, видения сластолюбца и безумца.