Не поднимая головы, он машинально следил за светлой полоской между плитами на тротуаре, всё убегающей от него. Резко нахлынула слабость, в глазах помутнело, ноги стали подкашиваться. Сквозь пелену он сумел разглядеть коричневую скамейку и направился к ней, пошатываясь. С трудом он сел, вытянув ноги вперед, и облокотился на спинку; кружилась голова. Мимо бегали люди, мимо протекала жизнь. «Вот она – их натуральная жизнь, эгоистичная жизнь, неестественно зацикленная на каждом из них. Они думают, что она существует только вокруг них, поэтому и не смотрят дальше и глубже на постороннее». Он задумался. «Но ходят, не смотрят, и… что? Что с того? Таковы мы, разве это плохо? Может, Филипп был прав про этого Ивана Иваныча?» Он притянул ноги: они уперлись во что-то мягкое. «Что это?» – он нагнулся: это был пёс. Иван ногами попал в тело пса, лохматого бродячего пса. Его косматая и безмятежная морда лежала на передней лапе чуть правее, под самым центром скамьи. Но пес не двинулся, а так и остался лежать на месте; глаза его были закрыты навсегда. Иван протянул было руку, чтобы потрепать морду, чтобы попробовать влить в неё жизнь, чтобы оспорить это утверждение смерти, но попридержал её и одернул. Выпрямился на скамейке. «Да, когда-то был псом, много кушал и резвился с детишками, быть может, ловил тарелку и бегал за мячиком, а теперь тут, в одиночестве, когда лишь я один рядом, не знавший его, не видевший живым. Тяжко тебе пришлось, приятель, раз никто из знакомых твоих не сидит сейчас на этой скамейке. Был ли ты кому-то близким? В те самые минуты, когда даже у самого черствого человека на свете обязательно проявляется хоть какая-то толика любви, в минуты кончины, перед отплытием на другой берег, с тобой не оказалось никого. А ведь не важно, пёс ты или человек – чувствуешь ты одинаково, разве что газеты мы читаем и умываемся по утрам. Закат – один, воздух – один, небо, солнце и луна, деревья, листья – одни. Чувствуют они то же, что и мы, просто молча, в себе, и смотрят влюблённо и без памяти нам в глаза, пытаясь сказать, а мы глухи, мы не научились слышать, – несколько секунд он помолчал. – Ничего, все мы рано или поздно проигрываем борьбе с жизнью, ничего, дружок, верю, что ты бился упорно и храбро». Иван нагнулся и снова посмотрел на пса, на его закрытые навсегда глаза; на морде сохранилась печаль, её след ещё был заметен, вперемешку со смирением. Да, это было смирение, соглашение со своей участью, несмотря на всю её тягость. «Да, нужно быть смиренными перед… Твоим лицом. Да, перед Тобой, всё мы ведь перед Тобой, не оставляй нас, не покидай», – умоляюще он посмотрел на небо. Взор его задержался, будто он ждал ответа. Хотя сам он и знал, что никакого ответа не последует.
Иван не мог остаться: он вновь почувствовал себя ужасно, в груди начало что-то мутить; нужно было добраться до дома, там всяко безопаснее и надежнее, чем на улице. На выходе из парка он в последний раз бросил взгляд на скамейку, перевел глаза на небо – и ушел.