От Дондрюкова-отца пошли младшие Дондрюковы, были новые начальники самого разного нрава, покладистые и с характером — всякое было… Только форпостных командиров, кроме генерал-поручика, никого не было из Дондрюковых — всё других фамилий.
Издалека глядеть — стоит грозный каменно-синий утюг, тупоносый и нахальный, чванливо подрагивает флаг, невинными жердинками греются пушки, плавкие и нежные на солнце, в двенадцать на полуднях одна из них ахает, хо-хо-ча!..
И опять до новых полуден тихо, комара за версту учуешь. Заплеванный мальчишка с новыми офицерсками голенищами в обеих руках, пересекая крепостную площадь, зазевается на голубей, свадебно ухающих по карнизам трехъярусной желтой колокольни фортовой церкви. Мальчишка стоит чуть дыша, пока не собьет его руганью хозяин-сапожник. И опять тихо. Одни часы пробьют с колокольни, ударно, мерно и длинно, медными полосами протянут звоны. Капитан, штаб-офицер, почешет пятки, трубку злобно кинет деньщику да заглянет прямо с кровати в окошко на улицу и плюхнет лениво вчерашней выпитой бутылкой в кошку, нежащую на припеке пуховый розовый свой живот. Или пьяная баба, заголившись, пляшет под солдатский гогот. Или проведут партию под штыками; в партии — кандальники, а есть и просто сопливое, озорное ворье. Всякое было… А издалека ничего не увидишь: ни капитана, ни бабы, ни ухающих голубей. За озерами небо, там вот и край пустоши. А подлесок, что по-ребьячи трусит в задке каменно-синего утюга, перерастается сильней и угрюмей в грибной мокрый лес. И в ясные хрустальные дни чванливо подрагивали на нахальном, крепко-сбитом форту разные флаги… всякие были, одного никогда не было: красного, наянистого, что теперь так зло бьется и режется по ветру, так что думаешь даже — не хвоя ли с верхушки вспыхнула? Не было красного флага вовек.
А теперь он ехидствует над утюгом-фортом Рвотным, и в утюге… Что в утюге? То же, что было, всякое: и штаб-офицер, и мальчишка-сапожник, и голуби, баба пьяная, и даже сам командир, фортовое начальство, по фамилии знакомец свеяжский — из Дондрюковых, но зовут его жители просто: племянник.
А в каком свойстве и в колене каком подлинно находится он к генерал-поручику, что во фортовой церкви покойно лежит под тяжелою плитой, надежно огороженной четырехугольной решеткой, — никто не знает, никто не хочет, да и боится знать.
— Племянник, не племянник, ну и ладно. Не всё одно разве.
Так и идет он за племянника.
Так и идет опять по давнему-знакомому, бывало всякое… Утюг тупоносится. Реет красный острый язык на флагштоке. И будто сам Екатеринин генерал-поручик вылез, нехотя, из склепа, належав там бока, а вылезши, заходил по ладно сбитым фортовым стенам уж без черной заплатки на носу; отклеилась, что ли, она в склепной сырости или болячка прошла. Ходит и по-дондрюковски командует.
— От-да-ай… от-да-ай!
Печатает неспешным чинным шагом, и при каждом шаге тоненько, но очень солидно тилинькают шпоры.
— Первую роту выслать. Вторую назначить в караулы. Кто дежурный?
И, принимая рапорт, лениво машет при каждом слове рапорта тоненькой головой — и видно, как болтается нос, ленивый и толстый, будто вдумываясь, отвешивая и размеривая каждый услышанный слог, — нет ли важного чего, и если важное, сейчас учует-ухватится.
— …что-о? Не хватило зерна? Хозяйственную команду под арест. Что-о? Хотел бежать? Забить его в секретный, а конвойных на гауптвахту.
Так деловито обсуждает нос каждую буковку в рапорте. И вечером племянник Дондрюков, заглядываясь на лиловые пухлые облака, тяжко спадающие к бурому в сумерках куполу, осторожным глазом просчитывает темные стекла окон на длинной двухэтажной галерее.
Только и радости, только и прогулки у племянника, что вечером выйдет из штаба, нехотя откозыряв вестовому, грязному и скучающему, и идет вперевалку по плотно убитой толченым кирпичиком аллее, между шпалер серых стройных березок, чинно расставленных, как институтки в кадрили.
И так ходит до тех пор, пока зеленая ясная луна не обмоется в темных стеклах галереи, точно девушка под Купалу в ночной воде.
И что ходит племянник? Какую тяжесть расхаживает?
Или он, как и луна, стережет неслышную жизнь, ту, что прячется потаенно, отгородившись чугунной кольчатой решеткой. И не от этого ли заунывно тилинькают племянниковы шпоры. Молчат, не всплещутся даже в ветреный буйный день немые стекла, разве что еще гуще почернеют; а веселому солнцу в узких черных квадратиках и места нет, чтобы разыграться. Ночь, тихий покров и прибежище притаившимся за решетками. И из любого окошечка льется тоска по синим звездам, ее ведь не задержит казематный чугунный переплет.